Опрощение упыря

В Нежитие Т. определили ячейку 1:8,9. Сопредельником оказался сам Император, о таком соседстве писатель и помыслить не мог — встретиться с героем своего романа! Хоть и числился нынче Т. упырем, но писательского духа и образа мыслей не лишился. Эфир ячейки был лёгок и свеж, не угнетал и не томил, как у иных нежитей (отлученные от Церкви, еретики и некрещеные праведники считались здесь чем-то вроде интеллектуальной элиты, потому могли рассчитывать на лучшие условия небыта). Выходить за пределы Нежития в Бытийность каждому заложному покойнику надлежало через свой прозор. Упыри-утопленники проникали водой, кто в бурном море-океане, кто в болоте, а кто являлся миру в журчании ватерклозета. Царевич Алексей сквозил в окнах Петропавловского собора и Ботного дома на Заячьем острове, а также в глазницах неаполитанского замка Сант-Эльмо. Сосед Император отражался в блеске доспехов и оружия. Т. достались зеркала. Кто-то невидимый, но ощущаемый и важный, заполнив собою пространство Нежития, наказал писателю выходить через любое зерцало, какое найдëт, хохотнув довольно: «Тебе сам вождь велел». Кроме того, Т. предписывалось (если можно считать предписанием неосязаемое внушение) являться человечеству в ночное время в образе, соответствующем бытийному, кусать людей за шеи и пить кровь.

Осознание, что он здесь пролётом, не покидало Т. с самого начала нежизни, как и ощущение нелепости предписанной ему диеты. Новой сущности не требовалось ничего земного и кровавого, это Т. понимал не только умозрительно. Сколько уж он тут болтался, не разобрать, время — абстракция не местная. Однако, как и чем ни считай, в нежитийный период Т. ни разу никого не покусал, ощущая себя при этом благолепно.

— Mon ami russe, pourquoi ne buvez-vous pas de sang?[1] — спросил как-то Император.

— От того, друг мой, что я не комар. Да и чего греха таить, в бытность свою из Сонечки своей крови попил — на всех здешних хватит. Она-то, Ангел мой, простила, да только, по правде говоря, не заслужил я её прощения, куда уж мне кровопийствовать, — сущность Т. заколебалась, как воздух над пламенем свечи, издав нечто похожее на вздох.

— Pourquoi allez-vous là-bas?[2]

— Занятно, знаете ли, наблюдать. Суть человеческая — константа с сотворения мира, но условия проживания меняются постоянно, весьма занятно… — признаться собеседнику, что покидает Т. пространство Нежития главным образом ради того, чтобы почесать бороду, отчего-то было совестно. Не было нынче у бывшего литератора и помещика ни бороды, ни рук, но привычки остались.

Являться Т. больше всего любил своему брату писателю. С некоторыми неспешно беседовали до утра, с иными же спорили горячо ночи напролёт. Многим сотоварищам по перу Т. раздавал советы, житийные или мастеровые. К любым прислушивались, чтили, но взгляды на отказ от табака и вина по большей части не разделяли. А жаль… Мерчем упырей Т. не пользовался ни разу, даже ради шутки, если не считать того случая.

К пролетарскому поэту влетел Т. не в лучшем расположении духа и вывалил всё, как есть: о Божьей искре, которую грешно менять на угол в Кремлёвских палатах и любовь правителей, об истинном предназначении Поэта. Пламенную речь свою закончил банальным — служением музам, но не вождям. Напоследок, сверкнув клыками, пообещал укусить, если не исправится. Вредный мужик (так поэт сам себя окрестил) струхнул тогда изрядно. Переменился вскорости, не от страха, конечно, не дурак он был. Жизнь Вредному Т. попортил, но душу спас.

Наверху на несоблюдение предписаний смотрели сквозь пальцы, или что там у них имелось, позволяющее не замечать очевидного. Да хоть бы и замечали, всё равно Т. занялся бы своим любимым досмертным делом — «найти истину и ложь и отделить одно от другого». Для начала следовало убедиться, что бескровное существование здесь и вегетарианство там никак не связаны, посему отказаться от кровопийствования может любой вурдалак. Хотелось также до мелочей изучить обустройство нынешнего обиталища.

В пределах Нежития сущность Т. передвигалась легко и непринужденно. Если плыла вниз и вширь, то усомниться в существовании предела не составляло труда — перемещаться в этих направлениях можно было бесконечно. Вверху же безграничности не имелось, будто стеклянный потолок не пускал выше. Невзирая на эфемерность, сущность то ли упиралась во что-то, то ли обрастала цепями, не цепями даже, кандалами, тянущими вниз посильнее честного купеческого слова.

Вдоволь нагулявшись по просторам Нежития и набив незримую шишку о верхний предел оного, Т. переключился на решение вопроса питания. Он довольно быстро сошёлся с почившим от пьянства мужичком, при жизни неумеренно вкушавшим не только беленькую, но и сало с кровяной колбасой. Внушить идеи о ненасилии и опрощении для Т. делом было азбучным. Порфирий, так звали бывшего адепта буден нуара, от крови отказался с лёгкостью. Уже совсем скоро Т. обнаружил, что субстанция Порфирия, избавившись от гнетущего чесночного смрада и мутной серости, обрела прозрачность и начала светиться. Над самим же Т. эфир будто начал сгущаться, теперь он ощущал себя пузырьком воздуха в вязком желе: лёгкость внутри и тяжесть снаружи.

Описываемые ниже события отодвинули на второй план изыскания нашего героя, оставив Порфирия без учителя, а пространство Нежития — без исследователя. В ту пору Т. часто захаживал к известному петербургскому сатирику. Их связывало общее офицерское прошлое, но, пожалуй, на этом сходство и заканчивалось. Т. никогда не писал в юмористическом жанре, философствовал, рефлексировал, растягивал предложения, как железнодорожный состав, безжалостно давя этим составом несчастных своих героинь. Синебрюхов же (Курочкин, Кудрейкин, забавных псевдонимов у нового знакомца Т. имелось предостаточно) сочинял легко, коротко и очень смешно. Писатель-гуманист привязался к Курочкину чрезвычайно. В тяжёлые времена, когда весëлые рассказы Кудрейкина совсем перестали печатать, всячески поддерживал, надоумил вспомнить сапожное дело и заняться переводами с финского, дабы не пропасть с голоду. От курения, к несчастью, отвадить не смог, так и сгубил себя юморист никотином. Как-то в один из ночных визитов у тогда ещё здравствующего сатирика Т. заметил в книжном шкафу издание своих сочинений, полистал и задохнулся. Его черновики, наброски, доредакционные варианты рукописей — всё было обнажено и предано огласке.

— Да как же это! Так, как я вымарывал, никто не вымарывал, изданное правил, к идеалу стремился, кто посмел?! — руки Т. дрожали, глаза налились кровью, как у упыря наивысшей категории.

Кудрейкин хотел было обернуть всё в шутку, но, взглянув на полночного посетителя, передумал. Закурил папиросу, нахмурился.

— Видите ли, всё, что сделано гением, не принадлежит уже ему одному, так повелось. Любая мысль, пусть и недосказанная, перечеркнутая, становится сентенцией, ценится потомками…

— Бросьте, вы же воспитанный человек, разве можно копаться в отхожих местах, пусть и гению принадлежавших, да ещё и выставлять напоказ накопанное! — Т. полистал книгу, прочел необычную слуху фамилию, запоминая имя, покрутил его на языке, вытягивая гласные. — Эвелина Ефимовна, стало быть, ну-ну!

И писатель нырнул в треснувшее зеркальце над рукомойником. Поболтавшись в безвременьи Нежития, ничуть не уняв душевной дрожи, Т. решил заглянуть к лицедею и поэту, перескочив пару десятков земных лет. Володю он любил, пытался излечить от страсти к вину, увы, безуспешно. Актер, как обычно по ночам, сидел на кухне. Рассыпал и закрашивал черный мелкий бисер рифмованных строчек, сочинял. Заметив Т., отодвинул записи, попытался спрятать початую бутылку. Литератор на водку не взглянул даже, не поучать явился, болью поделиться.

— Что же это, Володя? Раз зачеркнуто, значит не хотел я этого выказывать! А дневники! Не для публики они писаны были, почему желания мои презрели, зачем копались в исподнем!

Поэт выслушал внимательно. Неловким движением, словно стесняясь своего гостя, наполнил рюмку, выпил быстро, скривившись, как от боли, взял гитару, запел. На словах: «Я не люблю, когда мои читают письма, заглядывая мне через плечо», — Т. скомкал бороду в кулак, взвыл и исчез в зеркальце раскрытой пудреницы, оставленной кем-то на кухонном столе.

Возникнув подле Императора, писатель, излучая тонкий аромат пудры «Lancôme», попытался что-то сообщить сопредельнику, но, задохнувшись в мыслях, передумал и забился в дальний угол ячейки. Император учтиво промолчал.

Бурлил и клокотал в своем укрытии Т. внушительно и долго, пропустив огромное, по людским меркам, число визитов в Бытийность. Внутри сущности зрело одно лишь желание — покусать Эвелину Ефимовну, заслуженную работницу культуры и текстолога его произведений, покусать больно и жестко, презрев принципы гуманизма и вегетарианства. Когда желанию стало невыносимо тесно в субстанции великого романиста, последний невероятными усилиями вернул клокочущую сущность в установленные границы и отправился на поиски Порфирия. Нельзя было одним щелчком мнимых клыков перечеркнуть годы великого духовного труда по ту и эту сторону. Следовало отвлечься от гневливых мыслей, продолжив начатые опыты. Рыская в поисках последователя, Т. обнаружил, что его взбудораженная фракция сильно отличается от прежней, она будто потяжелела, при этом обволакивающее пространство не было более вязким, наоборот, оно притягивало, призывало, простирая объятия. Т. чувствовал расположение окружающей среды, ее легкость, хотя свежесть эфира, ощущаемая им ранее, исчезла.

Порфирия нигде не было, он испарился, растаял, успев, однако, переманить на свою сторону не одну сотню упырей. Те гордо именовали себя порфирьевцами, не пили кровь, призывали вурдалаков очиститься, хором распевали «Оду к радости», гимн хиппи «Сан Франциско» и всё, что знали из репертуара БГ. Про Порфирия говорили, что тот ушёл в Сахасрару или ещё куда. Просили Т. прийти на собрание, почитать лекцию и попеть. Порфирьевцы были светлы и прозрачны, эфир над ними — грозен и гнетущ. Покидал низы гуманист со смешанными чувствами. С одной стороны, переполняла радость за обретшие смысл потерянные ранее души, с другой — было стыдно за свои гнев и обиду на земную женщину с необычный фамилией. Достигнуть ячейки писатель не успел, пространство уплотнилось и, как когда-то, в начале нежитийности, возник незримый руководитель, впечатывая Т. в сжимающуюся пустоту. Извергая молнии, невидимый автентический нежить повелел литератору убираться незамедлительно и мгновенно.

— Не жили без революций и не жить дальше будем. Изыди, мозгоправ, лети, куда душа просит. Отныне и навсегда изгоняю тебя из Нежития. Анафема! И чтобы духу твоего… ни-ког-да! — шипение Главного словно когтями прошлось по субстанции Т., оставляя глубокие и саднящие борозды. Т. уже собирался взвыть от боли, но вдруг, осознав услышанное, воспарил. Мириадами мелких игристых пузырьков вспенилась душа. «Пора к Сонечке! Прощен! Свободен! Свободен! Она ждет меня!» Пробкой от шампанского, так часто выпускаемой в той, живой, далёкой и бесшабашной юности, устремился он к верхнему пределу. «Прощайте, Император, Вива ля Франсе! Прощайте, други мои, спасайте души! А жаль, однако, что не куснул я Эвелину Ефимовну», — резвый полёт гуманиста внезапно прервался и литератор завис лёгким облачком. Не кандалы, так, легонькие цепочки словно налипли где-то под. «А-а-а-а, шут с Вами, госпожа З., прощаю! Поймут читатели, где лицо, где изнанка, а мне к Сонечке пора!» — и Лев Николаевич воспарил в светлый совершенный мир, где не было места упырям, вурдалакам и прочим вампирам.

Иллюстрация: Анна Боронина

20.10.2025


[1] Мой русский друг, отчего Вы не пьете кровь?

[2] Зачем же Вы туда ходите?