
— Дорогая, а куда мы идём? — Дорогая улыбается, морщит лицо. Он спрашивал три минуты назад, и это, в общем, неважно, куда.
— На автобус, милый.
— Что?
Если прожить сорок лет с человеком, потерять его память не страшно. Всё обсудили, так не беда, что больше не клеится разговор. Любовь — это нечто побольше, чем диалоги.
Дорогая действительно не жалела, что муж утрачивал ум. Она так решила. Однажды друг, писатель, сказал ей: «Я не имею права расстраиваться из-за отказов. Если каждый отказ будет ранить меня, от меня ничего не останется, я не смогу писать». Я не имею права расстраиваться из-за каждой потерянной нити в его уме. Моя память теперь на двоих, и руки, и разум, и сохранить их могу только я.
Она стала писать дневники от страха, как легко может забыться вся жизнь. Она писала, сколько могла, всё подряд: как ездили по Золотому Кольцу, как подобрали кота, как смешно познакомились (испугалась, что он маньяк), подробно, как ссорились, и как ругал её ужасный борщ, честно, почти до жестокости, она же старалась. Такой он был муж: до жестокости честный. И такой наивный, что почти глупый. С ним было трудно, она с ним была счастливой. Шесть исписанных блокнотов по сто двадцать страниц. Меленьким почерком, строчка в строчку. Зачем? Чтобы кто-то читал? Чтобы читать самой? Чтобы вспомнить, когда начнет забывать? Чтобы он прочитал и вспомнил? Неясно, но без блокнотов никуда не годится.
Накануне вспоминали медовый месяц, а наутро: «Доброе утро, а вы здесь хозяйка, а не подскажете, где ванная комната?». И ждет: взъерошенный, худой, седой, а глаза — чистые и молодые, голубым так светятся, что почти страшно. Смотрит, извиняясь: беспокою, мол, незнакомую женщину, неудобно. Она показывает ванную, ничего страшного, вот зубная щетка, и держится за его глаза изо всех сил, не отрывается, смотрит жадно: впитать взгляд, чистый молодой взгляд забывшего ее мужа, впитать наивность, нежность, юность, любовь его — не к ней любовь, а ту, в которую она влюбилась: ту, что просто так из него сочится, общую любовь, которая у него не пойми откуда и для всех. Юными они гуляли вместе, он подбирал гусениц и жучков, уносил в траву с дороги, чтобы им счастливее жилось, так и говорил, чтобы им счастливее жилось. Смотри, какая шикарная! Тыкал в лицо Дорогой волосатую гусеницу, гусеничку, он так говорил — гусеничка — ядовитого цвета, она визжала, и они хохотали.
С числом потерь (друзья, работы, здоровье, разлюбленные книги) глаза его тяжелели. Как-то он целое лето не вспоминал о гусеницах, даже под ноги не смотрел: уволили, стыдно, перестал быть кормильцем в семье, новое место не найти, страшно без денег остаться. Действительно было страшно, ее зарплата учительницы не прокормила бы и одного, ну ничего — выправились. В другое лето он так страшно грустил, что не гулял: умер его лучший друг. Было странно, когда друзья стали умирать от старости. Летом четыре года назад он перестал наклоняться (поясница). Уговаривал её поднять красивую гусеничку, чтобы поближе рассмотреть — она ругалась, нет, конечно. Дорогая, она тебя боится в сто раз больше, чем ты её. Щас же, тренируй зрение, смотри так.
Теперь следы истории растворились в глубине глаз и осталась чистая молодость. Считает себя студентом в съемной комнате — вот ваша зубная щетка, и неважно, что это твоя квартира, что мы здесь живем сорок лет, только не съезжайте и прилежно учитесь, доброе утро.
Дождаться бы лета с ним вместе. Кончался ноябрь. Они шли на автобус, в гости к её сестре.
Дурное предчувствие объясняется усталостью и погодой, а не намёком провидения. Самые страшные вещи случаются в уютные дни.
Она сказала ему подождать и отошла к автомату пополнить проездной. Тогда подъехал автобус. Не тот автобус. Она оглянулась, когда он шустро влезал на вторую ступеньку. Двери закрылись, и он уехал. Это был очень уютный день. Никакого плохого предчувствия. Она больше не видела мужа.
*
Вокруг города росли горы. История не знает цифр, которыми можно описать их возраст. Горы были старее мира и добрее мира.
Где-то гораздо выше него раздался грохот: кто-то из гор чихнул. Он вышел из автобуса на остановке горнолыжный курорт такой-то. Он никогда здесь не был, но помнил всё. Бодро обошел кассы, развлекательный центр, будки с кофе, очередь на фуникулёры, вышел на тропку вверх. Ноги старика стали моложе, мягче и гибче, чем час назад на остановке. Ему так нравилось, что он хихикнул.
*
Дорогая беспомощно озиралась — ужас ослепил её — а окружающие и понять не могли, в чем трагедия-то, затем стала звонить в полицию, автобусное депо, объясняла, называла адрес, ждала. Они поднимут записи с камер и найдут. Найдут стоящим в автобусе: он удивленно озирался по сторонам, в окна и на пассажиров: не искал ее, а пытался вспомнить — кого рядом с ним не хватает. Кто-то был, был. Искомая глядела из настоящего в комнатке полицейского в прошлое и не могла подсказать. Милый, я здесь, я, ты ищешь меня, и я — хранительница знания о том, куда ты собирался поехать.
Они увидели, как старик вышел на конечной горнолыжный курорт такой-то, а в горах камер нет.
*
Издалека горы кажутся вертикальными и злыми, но тот, кому предназначено войти в них, найдет исхоженные тропинки, нежные цветы, удобные камни и выступы под направление и размер шага (горы подстраиваются под идущего), россыпь полянок, на которых путнику предложено отдохнуть. Он шел радостно. Он встретил белку и там далеко-далеко лису. Значит, шёл верно. Было солнце, и ветер гонял холодок, и пахло цветами, травой и деревом. Мальчиком он купался в озере, а внутри воды были родники: плывешь по почти горячему, вдруг ледяная струя ударяет в стопу, пугаешься и дёргаешь телом. Он улыбнулся, как от встречи со старым другом. Это было озеро у дома, мама на берегу. Это была деревня? Маленький город? Окраина большого? Кто бы знал, но в общем: какая разница. Выходи губы синие лягушонок из воды не вытащить заболеешь кому говорила дрожишь весь. Женские голоса троились: мама, затем жена, она то же кричала их дочке, а он смеялся, плавай, говорил, сколько хочешь, спортсменкой станешь, затем дочка — внуку, то же озеро, тот же голос.
Кто его дочь? Он остановился. Нахмурился. Потом увидел следующую верхушку горы, такую далекую, что аж голубую, и пошел дальше, радостно.
Он не хотел есть. Он точно знал, куда идет, он не смог бы объяснить, но никто не спрашивал. Птиц было не очень много. Ноги сначала были крепки, и он шел прытко, легко. Затем стали тяжелые, как гранит, он волочил их. Затем они были как вата, некрепкие, не прыткие, неуклюжие, он перестал их чувствовать, но они шли. Когда не чувствуешь ног, в них нет усталости — это хорошо. Идти еще долго было.
Плотная загородь сухих кустов завершила ему тропинку.
— ?
Он напугался и поозирался в поисках помощи. Чьей. Он не вспомнил Дорогую, хотя она плыла по самой поверхности ума. Закрыл глаза и подумал ещё. Попробовал отступить и выбрать другую тропу. Нет, нет. Нет! Нет! Ему органически нужно идти по этой тропинке, значит, через кусты. Он пошел, и было больно, и пострадали куртка, брюки, ладони, лицо. Ему было очень жаль, но выбора не было: он точно знал дорогу, перегорожена она кустами или нет. Скоро он нашел, что становится холоднее. Скоро нашел, что солнце не вечно светится в небе — оно становилось подозрительно розовым. Он заподозрил солнце в завершении дня.
Этой ночью ему снилось, как он, лягушонок, плавает в холодной воде и из-под земли рвутся горячие струйки, щекочут лягушьи пятки. Взрослые кричат, перестань, выходи, замерзнешь, устанешь, а он не выходит, и замерзает, и устает, и в конце, кажется, умирает. Иногда он открывал глаза, убедиться, что еще темно, и прилежно закрывал обратно. Утром он оказался жив.
Горы берегли воздух вокруг его тела всю ночь, потому что он ещё не дошел.
*
Поисковые вертолеты летали, как могли, но небольшого старичка не найти в горах среднего размера. Они не знали, в какую сторону он пошел, и как бы ни строили серьезные лица, не знали, что делать. То есть, знали, что нечего делать. Из уважения к горю мы не будем смотреть на Дорогую — она потеряла мужа.
*
Кости прогрелись и перестали гудеть. Снова стало молодо. Он шёл: дальше от города, дальше от возраста. Он становился легче и правильнее. Встречая горные ручьи, он пил, встречая кусты с ягодами, ел, встречая белок, улыбался.
В районе полудня он зашёл в чащу. Там стояло злое дерево. Оно раскинуло себя до самой земли так, что на разветвлении ствола образовалось что-то вроде трона, а вокруг — шатёр. Он знал, что дерево злое, но не понимал, откуда. Совсем не было солнца. Он осторожно ходил вокруг дерева-трона-шатра и ничего не было слышно. Вдруг.
На троне что-то темно зашевелилось, и тёмное стало куницей. Куница спустилась к нему с верхотуры и в ужасной близи затаращилась на него с ненавистью. Она говорила: уходи, уходи, уходи. Он думал: вот теперь я сошел с ума, раз со мной говорит куница. Она говорила на общем горном языке, который старик теперь понимал, его понимают все, кому горы позволяют провести ночь под небом и выжить. Он ждал чего-то в оторопи. Ноги увели его оттуда, а сердце впечатало страх, такой сильный, как перед дьяволом. Выйдя из царства куницы, он сел на горячий от солнца камень и стал думать: почему она не напала? Почему было демонически страшно? О, это было демонически, демонически страшно. И где он. Затем отдышался и пошёл дальше — туда, куда было нужно.
*
Ещё день ходьбы и ещё ночь, и глазам его открылась опушка.
— Ну наконец, наконец, наконец-то.
И выдохнул. Он шёл сюда. Рядом были горы, а тут горы не было — было место под гору. Он остался тут. Он занял своё место. Он пришел домой.
Он лёг на траву и уснул. Во сне он твердел и рос. За ночь он стал холмом, за неделю оброс камнем и вспучился в гору. Он и теперь растет. Однажды на посёлок в нескольких километрах вниз сошла сель — это он захихикал, когда его гусеничка пощекотала.
Мимо него проходили туристы, над ним пролетали вертолеты, куница степенно догуляла до его подножия. И никто его не замечал, ведь примечательного в нем не было — гора.

30.01.2025