Движимый-недвижимый

Следующая станция — Нагатинская. Я быстро уселся и принялся смотреть на людей, не успевших занять места. Женщина в синей куртке повисла над мужчиной в очках, очень увлеченным чтением какой-то книжки. Кричала ему что-то в ухо, а он делал вид, что не слышал. Она повторила, но громко гудел поезд. Она повторила громче, но всё еще не понятно. Она повторила опять и уже даже я услышал. Мужчина — глухонемой, наверное. «Болит нога, — говорит, — мужчина, уступите, пожалуйста, не могу стоять уже, — говорит, — ехать еще долго». А он всё не слышал. Уже осуждающе засмотрели соседние пассажиры: и кто стоял, и кто сидел. Я и сам подумал: а чего бы и мне не уступить? Но не до меня же домогаются. Мужчина же недвижим. Несчастный — застыл, и женщина, что над ним нависла, и весь вагон, и даже дети, что вопили в другом его конце, — всё недвижимо. А поезд двигался, будто сопротивляясь этому. Когда я зимой ходил по Чертаново и глядел, что вот идет снег — снег как будто двигался. А потом очень долго лежал, а следом уже и таял, и на его месте ничего особо не оставалось. Но когда я был совсем маленьким — одного нюанса не понимал. Снег падает — снег лежит — снег самоудаляется. И больше его нет. И казалось, что это навсегда. Если что-то происходило — оно оставляло последствия. А когда снег выпадал через год — я удивлялся. В это же время, когда я удивлялся, я часто ходил к соседскому мальчику на участок, чтобы позвать его гулять и валяться в снегу. Мы обычно представляли себя строителями подземелий, землеройками, всякими подземными лазутчиками или какими-нибудь спецагентами, пробирающимися через окопы и катакомбы. Я всегда подходил к воротам его дома и всегда заставал его одним и тем же: колющим дрова. Еще совсем маленьким он поднимал над своей головой толстый колун и ударял им что есть силы по чурке. Он всегда потом тяжело выдыхал, а через пару секунд сила как будто возвращалась, и он вновь замахивался. Увидев меня в окно, выходила тетя Наташа, кричала мне: «А папка твой дома?» А я ей отвечал: «Папа на работе». И потом отпрашивал уже сам Сашку Соколова пойти со мной гулять. Тетя Наташа мамкала и папкала постоянно, а мне на это было и ответить-то нечего: как-то неловко. Вот, позовут попить чаю, а мне и входить даже не хочется, потому что дома у Соколовых орет ребенок и постоянно накурено. Мы куда-нибудь пробежимся с Сашкой, подальше от наших участков, и там уже что хотим, то и делаем. Белобрысый веснушчатый дурачок — так я его называл у себя в мыслях. Он был глуповат, но зато фантазия просто отменная. И мы с ним иногда ходили и тоже думали, что вот снег — он такой подвижный и движимый, он ведь никогда не кончается. У него есть такое свойство — возвращаться в исходную точку и лежать на всё тех же дорожках, деревьях, на нашем крыльце, на крыше, иногда заваливая нас так, что входную дверь не открыть и нужно откапывать. И Сашка Соколов сидел и думал, что снег — это такая форма души у воды. Вернее, снег и есть выражение этой души. Что вот она меняется и в ходе своих перерождений меняет свою форму. А потом возвращается к исходному. И я тогда радовался, что мы так хорошо друг друга с Сашкой Соколовым понимали. Но мы, конечно, и значения души-то не понимали. А потом Сашку Соколова забрали в другую школу — в моей он на второй год остался в первом классе. А уже в моем втором Сашка Соколов меня позвал в гости и, пока никого дома не было, показал мне свои диски с порнухой. Но было это конечно всё так же неловко, тем более, в доме было всё еще накурено, а в соседней комнате орала младшая. В то время он потихоньку рос и начал драться со своим папкой. Папка постоянно буянил — а тетя Наташа его не могла усмирить. «У папки, — говорила мне бабушка, — в башке только Чечня его и осталась». К пятому классу мы с Сашкой Соколовым перестали общаться — я видел его иногда, но только когда он колол дрова. Вот — зима, а я опять его встречаю за этим делом. Еще через год — снова. И всё так происходило зимой и только зимой, что уже в десятом классе, под новый год, когда он давно забыл о моем существовании, я снова проходил мимо его участка, и через небольшую щель в воротах увидел, как он колет дрова. Я не видел его больше ни в одном другом состоянии — только за топором в руках. С всё тем же тяжелым замахом и выдохом. Потом, как я узнал, со временем, он уже не мог усмирить своего папку и просто зарубил его во время очередного скандала. Списали за самозащиту, наступила холодная зима, и Сашка Соколов стоял, такой же белобрысый и веснусчатый, колол дрова. С одинаковым выражением лица, с одинаковым замахом — только в росте изменился, стал здоровенным лбом — в потолок. Сестра его осталась на второй год в первом классе. Тетю Наташу я уже десять лет как не видел. Сашка уже успел сходить в армию и вернуться оттуда, чтобы колоть дрова. Я на него смотрю издалека, думаю, помнит ли он, сколько разных форм душа принимает у воды, становясь снегом, льдом или паром. Сдвинулось ли что-то у него, недвижим ли он. Я не знаю, начал ли он гнать самогон с мужиками, начал ли за кем-то ухаживать. Он как памятник. А Новосибирское в один большой монолит срослось уже с Чертановским. Здесь никто уже не колет дрова, но здесь — следующая станция — Нахимовский Проспект. А мужчина, кажется, переспрашивает у женщины, что ей от него нужно. Она надрывается — он задается вопросом: «А почему именно я?» И он прав, на самом деле. Но встает с озлобленным выражением лица и чуть слышно говорит: «Вот и мне черт подает гроши». Останавливается поезд, люди переходят в другое состояние: кто-то испаряется, кто-то конденсируется, кто-то снова застыл.

Иллюстрация: Елена Махонина

28.01.2024