
Подсобку администратора почти инстинктивно он отыскал у лотков с алкоголем. Осторожно постучал об косяк.
— Здравствуйте!
Дама за столом начальственным жестом вскинула руку, что-то допечатала на потёртой клавиатуре и тогда только удостоила его взглядом.
— Слушаю.
— Альбина? Я вчера вам писал. Анатолий Ив… — он осёкся, поняв, что его отчество и даже имя вряд ли ей пригодятся.
— На грузчика, да? — сощурилась женщина.
У неё были кудрявые волосы и подвижные, чуть на выкате глаза, беспрерывно скользящие по собеседнику. Обвисшая, поношенная его рубашка, седая щетина на впалых щеках — это был хорошо знакомый ей типаж.
— Опыт есть?
— Нет.
— Тогда не потянете. Мы берём иногда, — она чуть не сказала «неликвид», как называла в разговоре с хозяином базы забредающих к ним подработать выпивох, но вовремя прикусила язычок — без квалификации.
На этом «без квалификации» она зыркнула ему в глаза и, ничего в них не прочтя, тут же проскользнула дальше — всё, что ей было нужно, она и так поняла.
— Может, можно что-то придумать?
— Поденно, без оформления.
Женщина бросила это, равнодушно пожав плечами, но Костомаров уже знал, это именно то, чего от него ждут, иначе его слили бы ещё вчера в переписке.
— Согласен.
Она провела его в тамбур, к уходящему вниз пандусу.
— Там скажешь, от Альбины. Только от звонка до звонка, за полдня не плачу, — предупредила она, и по тому, как она это сказала, было ясно, что ей не раз уж приходилось слышать и мольбы, и угрозы и что, случись с ним такое сегодня, её ничем уже не пронять.
Он спускался дальше один, громыхая по металлическому дну, и казалось, что всё это с кем-то не с ним, не с уважаемым и всеми любимым Анатолием Ивановичем Костомаровым. Меньше года назад он был хормейстером дома культуры. Гладко брился два раза в день, дирижировал, играл на фортепиано, подпевая детям про родимый край и счастливое детство. С теми, кто постарше, сколотил ВИА — пели «Александрину», «Тишину», «Беловежскую пущу»… Ему было пятьдесят два, и казалось, он с тем и встретит не далёкую уж старость, когда грянули эти эффективные реформы.
Сначала из министерства пришёл ордерок, что за дополнительное образование теперь нужно платить, мол, бесплатные знания плохо усваиваются. Потом, когда строй детей стал стремительно редеть, пошли директивы больше развлекать и песни учить повеселей, поразухабистей. Костомаров кривляться не любил и репертуар ценил содержательный, потому, к слову, даже по молодости не работал ни на свадьбах, ни в ресторанах — в общем, остался при своём. За «совковые» методы его пропесочили раз, другой, подсократили часы, а потом и вовсе предложили по собственному желанию. Поначалу он ещё хорохорился, мол, лучше разгружать вагоны, чем всё это фиглярство, но чем дальше, тем больше становилось очевидно, что «вагоны» — это целая жизнь, в которой он тоже чужой и которую не вывозит. Он разносил пакеты с едой, упаковывал посылки, мостил плитку, но нигде не держался дольше полмесяца. Выжатый до последней жилы, он неделю отлёживался, потом снова что-то искал, и всё чаще этот протест за право быть собой казался ему каким-то ребячеством.
После второго пролёта пандус вывел его на площадку. За широким проходом начинался склад, где Костомаров сразу почувствовал, что стало куда холодней. В углу, возле вытяжки, курили трое парней лет двадцати пяти. Два азиата, третий, кажется, русский.
— Добрый день! Я от Альбины, — начал он, приближаясь.
Они взглянули на него удивлённо, и он пожалел, что не бросил им панибратски: «здорово, мужики» или что-нибудь в этом роде. Впрочем, глупо было бы прикидываться здесь, чтобы не ломаться там, откуда он ушёл.
— Где спецовка? — спросил русский.
— Альбина не дала.
— Альбина не дала?
Все трое глухо загоготали.
Русский — приземистый, с рыжей бородкой, — сняв робу с крючка, бросил её Костомарову.
— Перчатки в карманах.
Пока он одевался, подняли створку ворот, откуда показался открытый кузов тушевозки. На крюках в нём болтались огромные поросята — без голов, с распоротыми, зияющими красным животами.
— Говорят, если пронести семь раз свинью вокруг мечети, она превратится в барашка? А, Нурлан? — осклабился русский.
Он встал у весов, так как был среди грузчиков, видимо, главным.
— Нурлан в кузов. А вы принимайте, — скомандовал он остальным.
Впрыгнув в тушевозку, здоровый азиат обхватил поросёнка и одним движеньем сдернул с крюков его продырявленные ноги. Он сграбастал животное, как тучную женщину, и, развернувшись, водрузил на спину напарнику. Костомаров подставил плечи под следующего, но едва сомкнул кисти на массивных окороках, безжизненная плоть рухнула на него, как гора кирпичей. Она не была мёрзлой, только холодной, противно скользкой и неподъёмно тяжёлой. По инерции он сделал шаг — в поясницу стрельнуло, колени подогнулись.
— Держать, — крикнул главный, и свинья чудом осталась на спине, — сначала мне, потом на тележку.
Кое-как доковыляв до весов, Костомаров сбросил на них тушу.
— Ну ты даёшь, отец — то ли выругался, то ли пошутил русский.
Помогая перевалить свинью в тележку, он толкнул её ногой, и Костомаров с досадой почувствовал, на сколько он слабее и мягче, чем должен быть здесь и сейчас. Принимая следующую, он снова чуть не упал, но сбалансировал и мелкими, шаркующими шажками добрался-таки до весов.
— Теперь в цех, там скидывай пока на паллеты.
Уперевшись всем телом, Костомаров сдвинул тележку и, громыхая колёсами, покатил её, куда указывал азиат. Добравшись до распределительного цеха, он ещё долго пыхтел, матерясь, прежде чем волоком кое-как свалил туши на самый низкий поддон. Возвращался он не спеша, стараясь получше восстановиться, но едва оказавшись на разгрузочной площадке, бодро подладился к следующей ноше, не желая прослыть сачком или слабаком. И снова толчок, страх, неуклюжие шаги до весов и тележка. Русский что-то быстро записывал в тетрадь, ставил цифры на тушах, и Костомаров заметил, что за работой тот слегка покачивает головой, слушая в одиноко торчащем наушнике, вероятно, что-то ритмичное.
Выполнив два или три рейса, Костомаров задышал через рот. То ли от давления, то ли от насморка у него заложило уши, он озяб и покрылся испариной. Казалось, что кузов по-прежнему полон и эти распятые твари в нём нисколько не иссякают. Он уговаривал себя: «Ещё одна, последняя ходка, и больше я сюда не приду. Ни сюда, ни куда-либо ещё. Попрошусь обратно в родное ДК, буду петь там, что скажут, да ещё припляшу. Буду улыбаться, заискивать, только бы не этот холод, страх облажаться и тяжесть на горбу». Он думал о том, что, в сущности, ему ещё долго везло — его нигде не били, порой помогали, а начальство в конце концов давало расчёт. И только он подумал, что рано или поздно это везение должно было бы закончится, как он действительно оступился. В колене его что-то хрустнуло. От резкой боли он скрючился набок, а свинья, соскользнув со спины, гулко шлёпнулась об пол.
— Ох, бля, ну что ж ты, отец?
Это русский. Нурлан выглянул из тушевозки и сказал что-то на своём гортанном языке. Оба как-то настороженно огляделись.
— Кажись, под камеру не попал, — выдохнул русский — Ты как? Цел?
Костомаров, держась за ногу, попытался разогнуть колено. Оно медленно поддавалось — сустав, значит, цел.
— Ничего, сейчас пройдёт, — процедил он как можно ровней, — может, связка треснула или нерв защемил.
Он ещё осторожно подвигал ногой и медленно выпрямился. Втроем они погрузили свинью на тележку, и русский вдруг, не поворачиваясь к Костомарову, тихо бросил как бы в пустоту:
— Сядешь отдыхать, спалят. Если деньги нужны, дотерпи.
Костомаров едва заметно кивнул.
Принимая тушу, он теперь опирался только на левую ногу и с каждым новым рейсом двигался всё медленней. Скоро он уже не чувствовал ни времени, ни боли, ни веса туш, жизнь состояла только из этих сбросить, поднять, донести. Он видел теперь только перед собой и слышал только собственные звуки: дыхание, шаги, скрип тележки. И вдруг исчезли даже они.
Он уже никуда не спешил: не носил, не толкал, не дёргал. В одеревеневших пальцах его как-то появилась пластиковая чашка, в которую лился кипяток.
— Не ссы отец, — услышал он голос русского, курившего рядом в вытяжку, — здесь камеры не берут, для первого раза вполне, а там, какие твои годы.
Русский засмеялся, как-то тихо, не зло, и этот сиплый тенорок вернул Костомарова к жизни.
— Я по первой тоже чуть не загнулся, потом ничего, видишь, теперь, аж целый бригадир.
Он снова тихонько посмеялся, потом, посерьёзнев, спросил:
— А ты как здесь? Сразу ж видно, не здешний?
Костомаров ответил не скоро, но вполне искренне, как сказал бы близкому другу или жене.
— Начальство доконало, а может, время ушло.
— Это как?
— Учитель я. Говорят, не надо больше нам таких учителей.
— Мгм… А я год физруком побывал — не моё. Подзатыльник кому-то раздашь, а вони на целый год. Думаю, может в спорт вернуться или в армию на контракт.
Костомаров посмотрел на русского, и он действительно легко представился ему то ли десантником в тельняшке, командующим взводом, то ли боксером, увешанном поясами.
— Так чего ж?
— Не знаю. Может, кишка тонка, а, может, момент не пришёл. Посмотрим.
— Так и будешь всю жизнь смотреть, — усмехнулся теперь Костомаров.
— Поглядим…
Русский хотел ещё что-то сказать, но послышался грохот железа — кто-то спускался на склад. Он торопливо забычковал в банку и спрятал её под лавку.
— Пора. Слышишь, шаги командора, засекла, что нас нет.
— Сергей, вы где там? Я что, всё время вас должна пасти? — послышался резкий женский голос.
— Идём, Альбина Геннадьевна, по нужде отлучились.
Русский уже махал Костомарову, куда идти, тот выпил последний глоток и поднялся. Он почувствовал в себе силы доработать день, и уже не казалась убийственной мысль, что больше ему не вернуться не только в ДК, но и вообще к музыке, к детям. И снова, как в самом начале, он подумал о том, что всё-таки правильно сделал, что ушёл. Потому что, если делать искусство, то только так, как считаешь нужным, а иначе, какой в этом смысл?
Азиаты уже снимали с палет полипропиленовые мешки.
— В зал, наверх, — командовал русский и сам забрасывал ношу в тележку.
Смена кончилась в десять. Пересчитав замусоленные сотки, Костомаров купил себе порцию риса с тушёнкой, которые жадно съел из пластиковой коробки прямо на улице. Вкус еды показался ему восхитительным, и уж не хотелось больше размышлять, что унизительней, гнуть спину, прячась от камер или кривляться под какой-нибудь пошлый мотив. Засыпая у окна электрички, он думал только о том, что завтра вторая смена и её тоже нужно как-то прожить.
20.10.2025