Всадники

I–II

III

IV

V

До места сбора Вера ехала в автобусе. Пахло пылью и рядом стоящей девушкой, её шампунем — чем-то не то клубничным, не то малиновым. На остановке бабушки продавали малину с клубникой в больших деревянных поддонах, одна из них остановила Веру, дёрнув за рукав, и предложила: «Свежая ягода! Отдам за триста», Вера вежливо отказалась, прошла пару метров и оказалась у речного причала, где ей предстояло встречаться с теми, кто не продавал ничего за триста, но именно так шутил. Она выпустилась из школы пять лет назад, и сегодня в честь первой круглой даты её и её бывших одноклассников собирали на одном из экскурсионных суден, чтобы «и места красивые посмотреть, и поболтать». Поболтать равно выяснить, у кого что за эти пять лет произошло, кто какой университет закончил или кто где учится, кто с кем встречается, переехал ли кто-нибудь или остался в небольшом сибирском городке.

«Двадцать второе апреля. Как давно я что-то писала? Последнее, что вспоминается — письма в прошлом году, перед выпуском, писала их и не отправляла, и хорошо, что так! Теперь они мои, а не чьи-то, теперь я перечитываю и удивляюсь своему чувству — кто для меня сейчас тот человек?

Из последних новостей: планирую поступать в аспирантуру на русскую литературу и писать диссертацию по творчеству Михаила Шишкина, с темой могу передумать, но пока что Шишкин.

На прошлой неделе отмечала Пасху с семьёй, собрались все виды родственников, и, как всегда, последовали вопросы про женихов и детей, как будто уже в двадцать два-двадцать пять нужно непременно выйти замуж и забеременеть. Что я могла им ответить? Я никогда не знаю, что отвечать. В детстве мне хотелось иметь пять детей, лет в шестнадцать — трёх, а сейчас я совсем не могу представить себя в роли матери, в роли пятидесятидвухлетнего профессора могу, в роли учёного-натуралиста могу (хотя, где я, а где естественные науки? Мы были близки разве что в восьмом классе), в роли лётчика-истребителя могу, а в роли матери или жены — нет, хотя в роли жены, если постараться, ещё получается. Что-то во мне надломилось, что-то пошатнуло мои семейные ценности: люди с детьми мне представляются людьми не вполне счастливыми, не вполне свободными. Бабушка, когда рассказывает о своих бездетных подругах, всегда добавляет, что они стареют раньше, потому что не переживают с детьми второю жизнь, а я думаю: зачем она — эта вторая жизнь, если есть первая? Не знаю, плохо ли то, что мне совсем не хочется остепеняться, но кому в моём возрасте этого хочется? Лет в тридцать я, может, посмотрю на всё это по-другому. Я не загадываю, хоть что-то я наконец-то не загадываю, спросила отца, откажется ли он от меня, если у меня не будет детей, и он ответил, что не откажется. Полегчало.

Меня пугают мои родственники. Они все кажутся мне совершенно далёкими от меня людьми, и мне страшно, что однажды я начну заниматься тем же: забивать семейные чаты фотографиями гладиолусов и картинками с поздравлениями. В большинстве своём они обыкновенные люди: тётя работает в пекарне, другая тётя — в магазине электротехники, — у них обыкновенная жизнь, и я боюсь её больше смерти. Мне хочется совершать что-то выдающееся, что-то важное, на кого-то повлиять, кому-то помочь, я не говорю «спасти чью-нибудь жизнь», но почему бы и нет? Почему бы и не спасти чью-нибудь жизнь — отговорить кого-нибудь от чего-нибудь или, наоборот, в чём-то убедить? Я не стану хирургом, поздно, но ведь и через науку, в которую я планирую идти, это возможно?

Пару дней назад знакомая рассказала, как у неё потерялся дедушка и как его нашли в отделении скорой помощи, какие-то неравнодушные вызвали, сказали, что сидел у прилавка с закрытыми глазами и что-то бормотал, не мог объяснить, ни куда, ни к кому его привести. Я всегда теряюсь в таких ситуациях, все слова кажутся мне неуместными и неточными, но сказала, что мне жаль, деменция — это неподходящий конец для человеческой жизни. Несмотря на то, что в моей семье ею никто не страдает и не страдал, мне страшно, что такое может случиться со мной, я начиталась в интернете статей по её профилактике и теперь заставляю себя учить наизусть стихотворения. Они, конечно, могут подвести, не помочь, но всё же какое-никакое утешение. Всё же терять связь с реальным миром — это страшно. Мне жаль, до бесконечности жаль тех, кто через это проходит, я могу понять, когда к ним относятся с отвращением, но это всё же несправедливо — никто не виновен в своём расстройстве, никто его не выбирал. Да и повод ли это ставить крест на человеке? Ведь были же и Ницше, и Вульф, и Ван-Гог, и Мунк, и Врубель, если всё, что про них написано, — правда, другой вопрос — сколько было других, безызвестных?

Или, например, ехала в электричке, а какая-то женщина давай мне рассказывать, как попала в больницу, потому что шаталась, не могла ходить. Всё из-за сына: посадили в тюрьму за распространение наркотиков. Двадцать пять лет, дурной, спутался с плохой компанией и загремел, так она мне говорила, десять лет теперь не выйдет, а потом добавила: может и хорошо? На свободе-то пострашнее иной раз будет, аварии или ещё что такое, а там хотя бы в целостности сохранят. Мне стало жутко, во-первых, от такой откровенности, а во-вторых, от этого «сохранят», неужели мы живём в такое время, когда тюрьма считается безопасным местом? Главное, что живой, сказала, и с этим я согласилась.

Когда умерла мама, мне тоже хотелось умереть, я думала, что это я виновата в случившемся, хотя, казалось бы, в чём мне было себя винить? Я размышляла о смерти днём и ночью, и неизвестно, чем бы это закончилось, если бы однажды ко мне на балкон не залетел воробей. Он бился об стекла и не мог вылететь, щель между створками была совсем узкой, я раздвинула их шире, и он вылетел. Тогда его щебет показался мне таким радостным, в нём было столько благодарности, что я подумала: «А если бы я его не заметила, что бы с ним случилось?» И мне стало легче, я увидела в этом знак свыше, знак о том, что я нужна, пока непонятно зачем и для чего, но нужна. Я перестала верить во многое, но в жизнь после смерти я верю, не могу не верить, не могу смириться, что всё закончится пустотой. То же с двойной радугой или цветком, проросшим сквозь асфальт — эти мелочи помогают жить.

Помимо воробья, я почему-то помню, как спасла паука, который забрался на буёк, между ним и берегом — метров сто, сто пятнадцать, я боюсь пауков, но взяла камень, проплыла с ним до паука, посадила его на камень, и вместе мы поплыли обратно. Я очень надеюсь, что паук был не водный, иначе вся прелесть истории пропадает. Или, например, мы были в Симферополе, покупали воду, дёрнуло меня что-то сказать: «Н-да, цены, конечно, не как в Москве», а продавщица обиделась, мол, конечно, не как в Москве, и я вместо того, чтобы просто выйти из магазина, вернулась к ней, на этот раз с шоколадкой, и добавила: «Так и слава богу, что не как в Москве!», только после этого ушла. Что это за желание такое — играть перед собой? И почему из всего, что со мной происходит, я помню что-то такое, совершенно незначительное?

Могла бы помнить, какого цвета глаза были у моего первого мужчины (ему было шестнадцать), но не помню, помню, что было волнительно, помню, как мы ели кешью с сушёной вишней, как нас чуть не застала его мама или застала, но тактично промолчала, наш первый поцелуй и моё разочарование — было мокро и неловко, никто не знал, что с собой делать, потом научились, конечно, даже без видео «как научиться целоваться на руке — ОБУЧЕНИЕ ДЛЯ НАЧИНАЮЩИХ»,  какой кошмар — смотрела же я их. Был ли мой первый мужчина моей первой любовью? Не был, он мне нравился, все мои мужчины мне нравились, но ни одного я не любила, я любила тех, кто не то, что не любил меня, а кому я даже не нравилась — какие мои годы, опять же? Всё впереди! Или позади? Были поездки в Одинцово, крыши, обмен песнями с многозначительным смыслом, ночные звонки, прогулки во время карантина и побеги от патрулей, несмешные шутки отца: «Помогает родителям с рабицей? Деятельный зять, деятельный, берём», подготовка к ЕГЭ по Discord’у с перерывами на игру в Sims, он включает презентацию экрана, а я говорю, какая у сима будет причёска, стёртые ноги и завтрак в MacDonald’s, поездки на аэроэкспрессе, поцелуи перед храмами, видишь храм — целуешь, а сколько их в Москве! И как всё заканчивалось: их «Я не смог себя удержать, у меня выключился мозг, у нас ничего не было, я её только поцеловал», «Если ты не хочешь — можем не расставаться» и моё «Я восхищаюсь другим человеком», восхищаюсь — слово-то какое! Так и было, восхищалась, и он молчит, и кажется вдруг таким привлекательным, недоступным, а потом мы идём ужинать в «Братья Караваевы», а потом — в котокафе, а потом берём в аренду электросамокаты, а потом он уезжает на метро, а потом мы встречаемся через пару дней, и оказывается, что дело не в восхищении кем-то, а в нас, в том, что я наконец призналась в том, что мне не хватает глубины, как однажды прочитала: «Он был таким большим снаружи, но таким маленьким внутри», и мы обещаем друг другу остаться друзьями, и смеёмся, в глазах стоят слёзы, а мы шутим: «Погоди, ещё в спектакль тебя позову!» — какое-то совершенно Вуди Алленовское расставание.

И всё что тогда казалось таким важным, сейчас и вполовину не так важно, как спасённый паук — почему? Что будет важным для меня через год, через пять — эта дневниковая запись или чувства, от которых я пытаюсь избавиться с момента их возникновения? Лопнувший от соприкосновения с носом мыльный пузырь, я уверена, что это, судя по пауку — именно это.

Что я помню из своих двенадцати-четырнадцати лет? Никогда не могу указать конкретный возраст, десять у меня — пятнадцать, а пятнадцать — семнадцать, всегда удивлюсь тем, кто говорит: в далёком две тысячи восемнадцатом… Как они запоминают все эти цифры? Я помню события, так вот, в двенадцать или четырнадцать у меня была булимия, пищевые расстройства — это бич нашего поколения, кого ни спрошу — у всех были или есть проблемы с едой. Пока я объедалась детским печеньем с мёдом до рези в животе, моя подруга держалась трое суток на томатном соке, об этом как-то не принято говорить, не приятно, но нужно. Я объедалась до рези в животе, но на два пальца в рот не решалась, давила на корень языка недостаточно сильно, мне помогали горячие ванны. Откуда идёт эта жизнь от приёма пищи к приёму пищи? Я думаю, от «Доедай, а то дети некрасивыми будут» и от культа тела, возведённого медиа. Углубляться в причины я не хочу, существует всё же специализированная литература, мне только хочется об этом написать, зафиксировать, чтобы отвязать, всё написанное — отвязанное или пытающееся отвязать. Научную статью, что ли, написать о пищевых расстройствах в литературе? Значимая статья получилась бы. Что мне тогда помогло? Премия Оскар, смотрела, думала: «Если я хочу туда, надо перестать жрать сладкое», и как отрезало, на пару месяцев точно, хотела же я тогда на Оскар?

Хотела стать бортпроводницей или переводчиком, потом поняла, что этого хочу не я, а родители, и перестала хотеть, хотела сниматься в кино, потом снимать его, гуглила «Как стать режиссёром?» Детские мечты самые искренние? Наверное, кино меня не отпускало до окончания школы, до поступления, к нему добавился театр и перевесил даже, в театре всё живое, всё здесь и сейчас — я готовилась к экзаменам во ВГИК и ГИТИС, слетела с первого же тура и там, и там, неподходящий склад характера, режиссёр — это же тот же управленец. Каким я была управленцем? Мне было восемнадцать лет, я так разнервничалась, что у меня задрожали руки, и одна половина макета упала на другую. Чересчур сильно хотела, а когда чересчур сильно хочешь — валишься, начинаешь стараться нравиться, а всем же интересно, какой ты есть, а не каким кажешься. Приду ли я когда-нибудь в кино или театр? Пока неясно, в тридцать я могу стать совершенно другим человеком, но режиссёр — это не мать, я могу представить себя в роли режиссёра. Может, и хорошо, что меня не взяли тогда, может, меня бы там сломали, превратили в отзвук мастера, многие же в такое превращаются, многих ломают. Это неточно, на это неинтересно смотреть, вы не поняли замысел, перечитайте пьесу, перечитывайте пьесу, пока не поймёте, что значит звук лопнувшей струны. Быть зрителем — это тоже искусство, понимающего зрителя ещё нужно вытренировать. Были мы с подругой, например, в театре кукол на постановке Кудашова по притче из «Братьев Карамазовых», и сразу вопросы: почему образ Христа показан через аквариумную рыбку, почему образ инквизитора разбит на три действующих лица и кто третье — человек с микрофоном, не современных ли человек, слипшийся с экраном? Я могу себя оценивать как зрителя, начинающего понимать, но и это — уже что-то!

Пока решила вспомнить былые времена и взяться за рассказы, с ними, по крайней мере, понятно: они не актёры, с ними попроще, хотя, смотря какой рассказ, может, и посложнее будет. Как пойдёт, так пойдёт, пока я только решилась, решение — само по себе достижение, но это же ещё начать, перебороть страх белого листа, ещё закончить…»

Речные блики светили в глаза, приходилось щуриться и отворачиваться. Разглядывая толпу, Вера увидела на мостике двух своих старых подруг: Руднееву и Никанорову. С Руднеевой дружба завязалась в пятом классе, с Никаноровой — в девятом, они мало в чём изменились, какими были, такими и остались, разве что Руднеева постриглась, а Никанорова — перекрасилась.

— Краснова? Ты? — спросила Никанорова, прикрывая глаза ладонью.

Вере отчаянно не хотелось взрослеть. Взрослеть означало становиться серьёзнее, собирать на лице морщины, раздавать поклонников, но время шло, и его нельзя было повернуть вспять. Если бы было можно, она бы выбрала не филологический, а режиссёрский, о театральных Никанорова знала больше: поступала четыре года на актёрский и поступила. Все заканчивали учиться, а она начинала — этюды на органическое молчание, этюды на животных, сценическая речь, сценическое движение, сценический бой. Ей сказали, что ей повезло, мол, в двадцать три поступают единицы, обычно мастера любят помоложе, опять возраст, возраст-взросление.

— Я, я, — ответила Вера.

— Привет столичным, если принимаете!

Столичные принимали, Сибирь — не Подмосковье, но в чём-то Сибирь — Подмосковье. «А почему не Москва-Красноярск, почему не Москва-Абаза, почему не Петушки-Москва-то?» Пока Никанорова готовилась к выступлениям на лучших сценах страны, Руднеева подрабатывала экскурсоводом в зоопарке. Этюды на животных она не ставила, ставила эксперименты: что будет, если включить музыку у клетки с пантерой? Что будет, если негромко потявкать перед лисами? Руднеева так привыкла к своей работе, что и в своих знакомых видела животных: в своём представлении она была не то камышовой кошкой, не то оцелотом, в чужом — косулей, Никанорова — жирафом, жирафы едят по двадцать часов в сутки, а Вере лишь предстояло найти себя в этом царстве. Руднеева чистила подносы за мышами и крысами за дополнительную плату, и не было ничего прозаичнее, чем разговоры о новой прочитанной книге под скрежет скребков: «Хорошо, но скр-скр-скр не хватает образности скр-скр-скр, некоторых персонажей можно было бы получше скр-скр-скр прописать, но это ничего — идеальных текстов не существует». Идеальных текстов не существует, женщины должны писать о женщинах, женщины должны… Руднеева изредка пописывала стихи и придерживалась феминистских взглядов, однажды её позвали на литературный мастер-класс, и её замутило от «светловолосых», «зеленоглазых» и «типично женского стиля письма». Что бы сказала Вирджиния Вулф с её теорией об андрогинности писателя, если бы услышала подобные заявления? Возмутилась бы. Столько лет кануло в лету, а кто-то до сих пор разделял типично женское от типично мужского, больше Руднеева на мастер-классы не приходила, одного раза ей хватило, Руднеева — солнце, светило, просвещение. Ей бы заниматься просветительской деятельностью, а не скребками подносы чистить.

 — Ну и как Москва?

— Стои́т, — какой вопрос, такой ответ. Никанорова отошла от условностей и обняла Веру, поцеловала её в обе щеки — типично актёрский жест. Учиться на актёра переводилось для одних как успех, а для других, для тех, кто не мечтал, — как проклятие. Сколько может заработать человек, если его зовут в пару-тройку постановок в год? Проклятие, клятва на крови, театральные круги — секта, вербуют, завербованных — пестуют, учат подмечать особенности в поведении. Допустим, ты привык жевать губу, когда волнуешься, никому до это дела нет, жуй на здоровье, а актёры подмечают, запечатлевают в памяти и могут вставить в этюд, выставить на всеобщее обозрение. Хуже актёров только писатели: те воруют не только поведение, но и мысли. Единственно они! Кинематографисты могут снять трясущуюся руку, снять заплетающуюся речь, но «он подумал» можно только написать, «он подумал» нельзя снять или сыграть, а мысли в человеке первостепенны, поэтому и писатели — воры первой степени, всем ворам воры.

Типично актёрский жест, всё типично и типизировано, подозрительные типы стояли позади девушек — чуть обрюзгшие, чуть подвыпившие. Среди них затерялся типичный в своей нетипичности молодой человек — Морин Алексей. Он, пятикурсник, учившийся на таможенника, планировал получать второе высшее на психфаке. Учиться он учился, носил китель и фуражку, конспектировал товароведение, но было бы введением в заблуждение сказать, что хоть что-то он запоминал. На лекциях по высшей математике читал, поэтому дважды провалил экзамены, и, если бы не высшая миссия — учёба на бюджете — провалилась бы и комиссия.

Они все походили друг на друга: белые рубашки, чёрные брюки, юбки, зелёные кители, зелёные пилотки. К ним относились как к единой массе: один пришёл не в форме, а замечание всей группе. Они и были единой массой: слушали одно и то же, смотрели одно и то же, обсуждали одно и то же изо дня в день. Их преподаватели походили на них, они походили на своих преподавателей, некоторые из них и планировали поступать в Академию в аспирантуру. Академия был маленькой страной, маленькой тоталитарной страной: пока мы едины, мы непобедимы, пока мы придерживаемся устава, нас не отчисляют, пока… Морин хотел учиться на психолога, но его родители хотели, чтобы он зарабатывал много денег, поэтому сами выбрали, где ему учиться. Поначалу он спорил, готовился к перепоступлению, а после сник, привык к таможенным платежам, основам документооборота и анализу финансово-хозяйственной деятельности организации-участника ВЭД. Если в основном студенты принадлежали к типажу рубаха-парень, он был парнем-пиджаком, первокурсницы то и дело постили его фотографии в группе «Лица Академии», но как только дело доходило до личного знакомства, их розовые очки разбивались: Морин был не сказать, что нелюдимым, но малолюдимым он был.

Каждое утро просыпался и думал: «Ну зачем, зачем мне туда идти?» Каждое утро он простаивал в автобусе с недовольными, понурыми людьми, которые думали: «Ну зачем, зачем нам туда ехать?» Он приезжал, раздевался в гардеробе и шёл на пары, на парах спал, или сидел в телефоне, или слушал, но слушал не потому, что его интересовал материал, а чтобы было не скучно, не участвовал в мероприятиях, хотя в начале года им объявили, что участие во внеучебных мероприятиях влияет на учебную успеваемость, не танцевал в танцевальном коллективе, не выступал в роли ведущего, хотя его и звали — чертовски хорош собой, не ходил ни в киноклуб, ни в литературный кружок, который вёл знаменитый в узких кругах поэт Савичев, и это его нежелание принимать участие во всеобщей культурной деятельности заметили в деканате. Его вызвали на допрос, задали вопрос:

— Вы не любите Академию, Морин?

Да, я терпеть её не могу, важность высшего образования притянута за уши, это же ещё пять лет школы, только чуть глубже, да вы преподов видели, они же ненавидят свою работу, да им всем под семьдесят, засыпают, пока лекции ведут, кто вообще хочет таможенником быть, вы спросите любого ребёнка, хоть один ответит, что хочет быть таможенником? Да никто, да они даже не знают, что это такое.

— Люблю.

— Тогда потрудитесь объяснить…

Мою неуспеваемость объяснить, мою неуспеваемость — хорошо, мне абсолютно не пригодится в жизни ваше товароведение, я собираюсь вести частную практику, меня люди интересуют (его интересовали люди, хоть он и был малолюдим, узнавать о них ему было любопытно, он не любил рассказывать о себе), а не то, что они везут с собой из-за границы, а мои однокурсники — да разве кто хотел здесь учиться? Кто-то баллов не набрал, кто-то предметы не те выбрал, кто-то просто не знал, куда идти, таможенники много зарабатывают, ага, да, перед тем, как начать много зарабатывать, надо проработать лет десять, тогда да, тогда ещё нормально.

— Понимаете ли…

Понимаете ли, даже мои друзья, те, кто не здесь учатся, отчисляются, потому что опыт и портфолио сейчас куда ценнее, чем девяносто часов лекций от девяностолетней бабки, всё устарело, вот в США, например, люди сами выбирают предметы, на которые будут ходить, а у нас — у нас обязаловка даже во внешнем виде, все пляшут под дудочку, да, Светлана Васильевна, под вашу дудочку, вы здесь чуть ли не главнее ректора, кстати, что у вас с ректором?

— Безответственно на вашем месте…

Безответственно на моём месте было подраться с одноклассником в восьмом классе из-за сестры, у вас когда-нибудь была сестра, у вас нет, он об дверь ударился, стекло разбил, в больницу его потом отвезли руку зашивать, вот это — да, безответственно, а моё отношение к учёбе, ну извините, я вообще здесь из-за родителей, родители сказали: «Сначала отучишься там, а потом где хочешь», а не я желанием горел с незаконной миграцией разбираться, я и не буду, только когда выпущусь, видимо, заживу, и вообще — я уже неплохо зарабатываю, а вы, кстати, Светлана Васильевна, Светланочка, пахнете дешёвым массмаркетом, да, вас не проконсультировать?

— Ваши однокурсники…

Мои однокурсники — это скучнейшие люди, за исключением трёх-четырёх я ни с кем не общаюсь, что интересного они могут мне рассказать? Одна расскажет, как познакомилась с парнем в Тиндере, и он подарил ей айфон после пятой встречи, очень интересно, любовь же у нас айфонами измеряется, ни бессонными ночами, ни поэмами, вторая однокурсница расскажет про свою летнюю подработку в «Красном и Белом» и о странных посетителях, очень интересно, то-то мы жадных до бухла людей не видели, то-то они к нам не приставали, третья поплачет, что ей третий день не отвечает её новый краш, с которым она договорилась погулять в понедельник, очень интересно, если бы ей сказали подождать его восемь месяцев, она бы, конечно, не дождалась, он же тупо краш, лёгкое, ни к чему не обязывающее увлечение, выглядит как четырнадцатилетка, но ей такие нравятся, ну что же, ничего, четвёртая поплачет, что ей уделяют мало внимания, неважно, что человек работает, у четвёртой там, наоборот, не детский сад, а пенсионный фонд, скажет, что мог бы и почаще приезжать, короче, всё одно и то же, очень интересно, ага, да, а ещё беседы! О, беседы в сотнях социальных сетей, беседа для флуда, беседа группы, беседа потока, беседа с преподавателем, беседа по одну предмету, по второму, по третьему, выйти бы из них всех, выйти бы вообще из интернета, удалиться отовсюду — сколько времени я трачу на просмотр историй тех самых одноклассниц, до которых мне нет дела? Да сотни, сотни тысяч часов.

— Ваше будущее…

Расплывчато и туманно, лучше бы я математику лучше учил, на программиста поступил, это точно перспективно, а так таможенники, психологи, ну ещё бы я на юриста или экономиста пошёл, чтобы ещё туманнее, сейчас каждый второй занимается тем, чем я хочу заниматься, и что мне делать — отказаться от всего, заняться чем-то принципиально новым, принципиально не моим? Да вы видите, что в мире происходит, да как можно загадывать, что случится через год, пять, десять? Невозможно, решительно невозможно, мне бы диплом написать, а дальше уж видно будет, уж что-нибудь да будет, главное, не как отец, главное, не работа-дом-работа-дом, хотя так, я боюсь, и будет, именно так, как я не хочу, ведь всё уже не так, как я хочу, иначе бы я с вами здесь не разговаривал.

— Ваши преподаватели…

Одного из моих преподавателей сослали в Северную Корею, когда узнали, что у него было что-то со студенткой, байки, конечно, но если правда, то моё уважение, хоть что-то нескучное среди этих однообразных будней, в Северную Корею человека сослали, такого же ещё добиться надо, прямо в кабинете их спалили, что ли? У вас что с ректором, Светлана Васильевна? Неинтересно у вас всё с ректором, не сошлют его в Северную Корею, не будет он за вас драться, как я за сестру в восьмом классе, у вас когда-нибудь была сестра, у вас — нет, неинтересная вы, Светлана Васильевна, вы прямо-таки как мои однокурсницы, да-да-да.

— Ваша успеваемость…

Люди из-за успеваемости из окон выходят, слышали, нет? Выходят или вешаются, да, вот до чего ваши оценки, сессии доводят, почеловечнее никак нельзя? Вы же сами знаете, не хуже моего, что университет — это про связи, про тусовки, про что-то такое, не столько про знания, ученье — свет, а неученье — тьма, ага, как будто я всё непременно запомню, если законспектирую лекцию, так вот, вы не переживаете, Светлана Васильевна, что и у нас чего-нить такое произойдёт — кто-нибудь да и выйдет, откуда не надо? Из-за высшей математики, из-за Нины Васильевны, да, у нас, правда, народ не такой ранимый, как у творческих, но из-за вышей математики могут, отчисление страшнее смерти, после смерти никто на тебя не посмотрит, как на величайшую ошибку человечества, никто про дворника не скажет.

— Вы…

Двадцать один год, рост сто восемьдесят три сантиметра — да господи, разве все эти внешние показатели важны, как будто с бородой вы б меня по-другому воспринимали? Хотя, наверное, внешние показатели важны, даже первостепенны, у меня когда акне было, со мной общаться кто вообще хотел? А как вылечил, как в зал начал ходить, как чёрные водолазки и всё такое, так и ничего, улыбаться начали, знакомиться, красивая девушка всё равно нравится больше, чем некрасивая и трижды умная, Катьку Никанорову я, например, хочу больше, чем любую из своих однокурсниц, пусть она и взбалмошная, и безответственная, и непостоянная, и парень у неё есть — актриса, блеск, шик, всё такое, да и к слову о занудстве — совершенно не занудная, даже наоборот, истеричная, но с истеричными, с ними веселее, Катьку сослали б в Корею, если она б преподом стала, стопроцентно с кем-нибудь замутила бы, а вы, Светлана Васильевна, даже если захотите, не замутите, у вас этого чего-то, что скрывает пропасть в десять-пятнадцать лет, нет и не появится, представил нас с вами и, кошмар какой, аж поплохело.

— Танцевальная студия…

О, моё любимое! Кружки, эти кружки, в которые люди записываются, потому что им некуда себя деть, потому что вне университета их не существует, и они в первую очередь не Саши, Димы, Влады и Кати, а студенты такого-то университета имени такого-то, я не говорю, что хобби — это плохо, это хорошо, но почему бы не найти что-то за пределами универа, ну, допустим, в универе удобно, ладно, соглашусь, но какой процент посещающих посещают, потому что нравится, а не потому что вы сказали посещать? Внеучебная деятельность влияет на учебную, да-а, и из-за этого последняя хромоножка нацепила на себя кокошник и отплясывает под игру криворукого баяниста, жалкая картина! Вы говорите, вы так мотивируете студентов, а я говорю, вы их вербуете, да-а, чтоб они после выпуска не знали, что с собой делать, и оставались учиться дальше — вам это выгодно, разве нет? Разве да.

— Ваше будущее…

Повторяетесь, моё будущее — это работа бариста где-нибудь на отшибе, буду я, человек двадцати шести лет, человек с высшим образованием, варить кофе с первокурсниками, которые взяли академ из-за долгов, да, всё так и будет, буду разбираться в видах кофе — арабика, робуста, либерика, в обработке — натуральная, полумытая, мытая, плевать в чашки посетителям, которые сказали «экспрессо», я уже готовлюсь, уже про ручной и механический сборы читаю, буду вытирать столики, мне скажут: «Плохо вытираете, вот пятно!», а я возьму их стакан с фрешем, вылью его на стол, и пусть фреш стекает на их брюки, пачкает пиджак, зато пятна не видно! У меня у одного есть этот странный порыв — толкнуть официанта, когда он несёт полный поднос посуды, толкнуть не потому что хочешь, чтобы его уволили, а просто чтобы посмотреть на реакцию, потому что никогда не видел, как официант роняет поднос, да, буду бариста или хостес: «Добрый день, к вам кто-нибудь присоединится?», чего уж проще, чем улыбаться и говорить одно и то же изо дня в день, учась здесь, в Академии, я привык, я буду безупречен.

— Или…

Или всё же всё получится с частной практикой, я отучусь ещё четыре года, или сколько там, и буду выслушивать людей, вслушиваться в их проблемы и что-то советовать, ответственное дело, если подумать, не от балды же советовать, со знанием надо, с понимаем, но за четыре года моей настоящей учёбы, не нынешней, я наберусь этого знания-понимая, фирму свою открою, будем производством духов заниматься, пока я их только продаю, но недалёк тот день, когда всё изменится, тут два варианта — либо всё изменится, либо не измениться ничего, пан или пропал.

— В городе…

В городе, пропахшем заводской гарью, в городе, где не видно звёзд, в городе, где все здания похожи друг на друга, как мои однокурсники похожи на моих преподавателей, в городе, где зима теплее лета, в городе, который ни маленький, ни большой, никакой, что в этом городе? Какие фестивали проходят в этом городе, куда в этом городе можно сходить на выходных? Город-миллионник, а в городе с населением в сто шестьдесят три тысячи человек мне нравится больше, потому что у него есть душа, а у нашего города её нет, был бы я поэтом, не посвятил бы ему ни единой строчки, ни единого слова, я так надеюсь уехать отсюда как можно дальше, чем дальше, тем лучше, и разорвать все связи с теми, кто живёт здесь, и позабыть себя прежнего, природа, скажете? Природа и правда неплоха, но она не имеет ничего общего с городом, она за ним, в двух часах езды минимум, вот природе я бы что-нибудь посвятил — ля-ля люблю поля, ну это, конечно, не мой предел, первое, что пришло в голову, я, конечно, не поэт, Лизка Руднеева — она бы да, она б что-нибудь придумала, она вообще умная, зажатая, правда, но это ничего, на неё у меня никаких планов нет, так вот, про поля — поля для меня как горы для Лермонтова.

 — А ваша семья…

А моя семья, ну, обычная семья: развелись, я с сестрой у мамы, у папы другая семья, с какой-то женщиной из ЖЭКа живёт, когда напьётся, мне звонит и просит, чтобы я маме трубку передал, потому что если он звонит ей, она не берёт, мама танцами занимается, раз в год-два по пластическим хирургам ходит, я не осуждаю, красивая девушка, как я уже говорил, нравится больше трижды умной, мама умная, поэтому понимает, что надо быть красивой, младшая сестра, Лера, заканчивает одиннадцатый класс, ничего удивительного сказать про неё не могу, разве что про драку в восьмом классе, тот урод тогда её домой позвал, что-то показать хотел, ну а я его знаю, знаю что он и кому показывает, вот я и врезал, сильнее, чем хотел, маму в школу вызывали, но зато он больше никого никуда не звал, Леру, по крайней мере, точно, так и живём, а папу жалко, реально жалко, не пережил развод, мама всё же мировая, я его понимаю, видимся с ним раз в месяца три-четыре, а деньги присылает каждую неделю, совесть, наверное, заедает.

— Вы так и дальше…

Я так и дальше не устроюсь на работу, вы же слышали, что из двух претендентов на одно место возьмут того, который женат? Если человек женат — это, по-вашему, показатель ответственности? Да неженатый может быть в тысячу раз ответственнее, может понимать, что не потянет, и не браться, а не пытаться, зная, чем всё закончится? Никогда у меня не будет жены, помяните моё слово, и не потому, что я так влюблён, что никогда не смогу принять никого другого, такая влюблённость — к другим, не ко мне, я никогда не женюсь, потому что никого не люблю, а жениться без любви я не могу, а любить не могу — замкнутый круг, любить я не могу почему? Потому что они мне страшно надоедают после трёх-четырёх месяцев, какими бы пленительными ни казались в начале, и я ничего не могу с собой поделать, везде эта скука, это однообразие, эта шаблонность! Я и сам шаблонный и скучный, поэтому мне и хочется чего-то яркого, чего-то драматичного, драматично влюбляться я не умею, не умею заставлять себя скучать и смотреть на закаты, а яркости хватает на три-четыре месяца, я уже говорил, поэтому не устроюсь я на работу, возьмут они кого-нибудь, как мой отец, кого-нибудь, кто готов хоть с кем, лишь бы не один.

— Искусство…

Эта-то хромоножка в кокошнике с криворуким баянистом — искусство? О да, искусство, причём элитарное, только один из трёхсот поймёт, о чём их танцевальный номер — не о рождении ли прекрасного из греха? Всё куда глубже, чем кажется, и, даже если ничего глубоко не заложено, ищи — глубина в глазах смотрящего, не усмотрел ничего — твои проблемы, у тебя жалкая, невосприимчивая душа, это прямо как на уроке литературы: «Петя пошёл по тропинке, что хотел сказать автор?» автор не хотел сказать, он сказал, но нет, обязательно всё нужно трактовать-перетрактовывать, искать отсылки к биографии, к другим литературным произведениям, к политической обстановке, ведь «муха села на варенье» может подразумевать склонную к сладострастию женщину, плевок на асфальте — зарождение нового средь привычного, а огромный серый бесформенный комок глины — акт творения, ведь стыдно признаваться, что тебе нравятся рассказы о любви, а не поэмы древнеримского поэта в пятнадцати томах, где повествуется о превращении людей в животных, растения, камни и созвездия, стыдно, что, выбирая между абстракционистом и реалистом, ты выберешь реалиста, просто потому что у него хотя бы понятно, стыдно, что на балете ты засыпаешь, а на опере откровенно спишь, однажды на «Паяцах» тебя прямо-таки толкнули, сказали: «И как вам не стыдно, молодой человек!», и стало стыдно, ведь зачем-то ты ходишь на все эти выставки-постановки, надеешься увидеть то, что полюбишь, а не находишь ничего, только вопрос: дело во мне или в них? Да и вообще любое искусство должно побуждать к действию, а я сегодня прочитал пару строк про шашлык и заказал через полтора часа доставку — это считается?

— Ваш…

Паша — мой лучший друг, я и сам удивлён, что у меня есть лучший друг, видимо, правило трёх месяцев распространяется только на девушек, потому что с ним мы дружим уже года четыре, и есть ощущение, что будем дружить всю жизнь, откуда такая уверенность, я не знаю, но это не надежда, не предположение, а именно уверенность, наверное, потому что он знает обо мне столько, сколько не знает родная мать и попутчик в поезде, да, я из тех, кто начинает вести эти задушевные беседы, понимая, что видимся мы в первый и последний раз, так вот, Паша заканчивает бакалавриат, он конфликтолог, повторюсь: я и сам удивлён, и уезжает получать магистратуру в Мурманск, планирует писать про влияние экстремальных условий на психику, ведь полярный цикл, одиночество и отсутствие городского шума — это всё-таки не шутки, это бьёт по мозгам, и он дружит со мной! Со мной, который даже родителям не может сказать нет, Паша правильный донельзя, а я, скорее, раздолбай и максимум что могу — это посуду вымыть, а так ни пыль протереть, ни полы вымыть — ну это общага потому что, общага, не дом, Паша тоже в общаге живёт, но такое чувство, что он генералит каждый день, да и вообще он человек, какого поискать, по славянской мифологии угорает, я как начну ему про свои проблемы заливать, по двести раз одно и то же пересказывать, так он ничего — молчит, слушает, советы даёт, не надоедает же? С детьми, кстати, работает, я бы не смог, я вообще не люблю детей, даже боюсь их, есть в них что-то осудительное, они как будто знают, что ты их не любишь и предъявляют за это, детей у меня тоже не будет, с ними даже не развестись, да и чего это я про Пашу вспомнил? Не знаю, наверное, потому что люблю его, как человека люблю, а все мы только и делаем, что вспоминаем о тех, кого любим, ну потому что не вспоминать нельзя, ну не получается.

— В…

Кстати, про общагу, раз уж речь зашла, я переехал туда, потому что хотел пожить отдельно от матери, но в итоге на два дома теперь живу, когда соседи выбешивают, уезжаю домой, когда мама с Лерой, уезжаю из дома, вообще, с учётом сколько в наш универ вкачивают бабла, можно было бы и получше всё устроить, я не скажу, что мы живём где-то не пойми где, корпуса достаточно близко к универу, но вот с ремонтом беда, всё приходится делать самим, повезло тем, кто позже нас поступит: им ничего делать не придётся, всё сделали мы, пусть платят, что ли? А что, это честно, и комнаты у нас на троих, не на двоих даже, очень сложно втроём жить: только начинаешь засыпать, как кто-нибудь решает сесть за курсовую и тык-тык-тык, тык-тык-тык до четырёх утра, днём-то некогда, за месяц до сдачи тоже, классика, конечно, я ещё и виноват, что не могу войти в их положение, что прошу выйти в кухню или коридор и дать нормально поспать, один сосед хотел полку прибить, а в итоге пробил стену, теперь у нас слышно всё, что происходит в туалете, а там чего только не происходит, разве что не стрелялся никто, а ведь могли, отчисление страшнее смерти, после смерти никто на тебя…

— Вы всё поняли?

— Да.

— Всего доброго.

— До свидания.

И Морин вышел с допроса, сел на автобус и поехал до дома, сегодня он должен был ночевать у матери, сегодня был четверг, а в пятницу ему предстояло просыпаться и думать: «Ну зачем, зачем мне туда идти?» До открытия фирмы по производству духов оставалось пять лет, но то могло произойти лишь при определённых обстоятельствах, а возникли ли те обстоятельства или нет, Морину узнать только предстояло.

Ну, рассказывай, что как, — попросила Руднеева, и Вера растерялась — что ей было рассказывать? Она могла рассказать, что ходит в бассейн, что вода заливается в шапочку, если нырнуть, и поэтому она не ныряет, могла бы добавить, что её раздражают брызги, поэтому она держится подальше от плавающих кролем или брасом. Однако было ли это интересно? От неё требовались истории, как максимум, про любовь, как минимум — про зарплату, как удержаться на плату? Жизнь Веры не пестрила событиями, она текла, разноображенная деталями: найденным на дороге колёсиком от игрушечной машинки, капающим на капот дождём, катером, который сплавлялся по реке, и утекающими вслед за ним мыслями. Как стать выдающимся человеком, если ты ничем не выдаёшься, не выделяешься? Почему одним — всё, а другим — всё оставшееся? Чем сегодня заняться? Попробуй заняться собой, ты совсем за собой не следишь, не ходи по земле, а то наследишь, не ходи по земле, летай по воздуху, отвечай как на духу: «Любишь ли ты свою жизнь?» Люблю, но не взаимно, анонимно — так, как будто она не моя, а соседская, как будто сосед каждый вечер думает: «Ну вот и всё, ещё один день прожили, ещё один день пережили». Вера могла бы рассказать, что в бассейн она ходила и в детстве, закольцовка, выходит, могла рассказать, как они с мамой ели щербет в столовой, вкус детства — щербет с орехами, как переобувались в шлёпки, доходили до раздевалки, и мама говорила: «Люблю тебя, котик». Если всё кольцевалось, почему б не закольцеваться и этому — щербету и котику? Щербет больше не продавали, вернее, продавали, но другой, не тот самый, да и мамы не было. У всех мамы были, живые, здоровые, и у Веры была, у всех же есть мамы, только неживая. Слово «рак» не ассоциировалось с рекой и камнями, слово «рак» не ассоциировалось с теми, кто не умел играть в Dot’у, слово «рак» не ассоциировалось, слово «рак», рак. Ракетные установки Вера коллекционировала до того, как слово «рак» прекратило ассоциироваться, ракетные установки до того, как Вера утратила веру, утратила Веру — прежнюю себя. Сначала ей не верилось в происходящее, потом она всё осознала, но не признала, слёз и истерик не случалось, слёзы и истерики были каким-никаким выходом, а у неё выхода не было. Она, единственное, стала меньше есть и перестала отвечать на вопросы. Бабушка спрашивала: «Как ты себя чувствуешь?», а она молчала, папа спрашивал: «Всё хорошо?», а она не отвечала, психолог просил: «Расскажите мне про своё настроение, про свои дни — как они проходят?», а она даже не смотрела в его сторону. Со временем всё вернулось на круги своя, всё да не всё — котиком Веру больше никто не называл, щербет после тренировки не покупал.

Купальник жал, жалко было бы рассказывать об этом на встрече выпускников, вроде как «Привет! Столько не виделись! Что нового? Да вот купальник жмёт!» С таким же успехом можно было бы сказать: «Привет! Столько не виделись! Что нового? Да вот чай гранатовый пробовала, из чайника в чашку листики попадали, приходилось их ложкой вылавливать и на салфетку ложить. Класть, то есть. Что нового? Бежала до светофора, дыхания еле хватило, почему если бегаешь по стадиону, тренируешься, дыхания хватает, а если бежишь до светофора, оно заканчивается? И откуда эти внезапные порывы пробежаться? Ладно до светофора, ладно до автобуса, а ведь бывает, что идёшь, идёшь и вдруг — бежать! Это как у кошек: лежишь, лежишь и вдруг — бежать, паркет когтями расцарапывать, об углы биться? Что нового? Вспомнила, как в детстве боялась упасть в люк и грела ноги в тазике, как оставила на невысохшем бетоне след и как его замазали через несколько лет, а ведь память была, история. Бумажки подбирала с земли, а то что они валяются, разве сложно до мусорки донести? Идёшь, бывает, идёшь и вдруг — бумажка! Волосы на руках видела, тёмные-тёмные, треугольные и седые брови, недоделанную татуировку — да мало ли чего нового, да мало ли чего интересного! Соседей по розетке слушала, они новости обсуждали».

— Ой, столько всего! Не знаю даже, с чего начать… Универ вот закончила. Почти на красный диплом.

— Почти — не считается.

«Считается, ещё как!» — подумала Вера, но ничего не сказала, пожала плечами. Никанорова, воспользовавшись заминкой, начала:

— А нам про режиссёрский замысел лекцию вчера читали, например. Объясняли как разные режиссёры пьесы трактуют и решают, что и как ставить.

Если бы Вера окончила режиссёрское, она бы поставила «Вишнёвый сад», там про наболевшее — про перемены, к которым не готовы. Её замысел был бы какой: Раневская приезжает, а все персонажи — вещи, Фирс — шкаф, у него и монолог о шкафе есть, понятно, Варя — ключи, у Чехова она с ними, а режиссёр, хороший режиссёр пьесу вскрывает, а не разрывает, Петя — свеча, светило науки… Верина жизнь — это, конечно, тоже пьеса. Каширин — действующее лицо, его жена — действующее лицо, сама Вера, какой-нибудь её тайный воздыхатель и всё по-Чеховски: все друг в друга невзаимно влюблены, истинно пьеса — иди и ставить! Филологи всё же читают и пишут, не ставят, каждому своё, каждому по способностям, не каждому по потребностям.

— Или про круги внимания, про сценическое переживание и проживание, — продолжала Никанорова.

Морина привлекли переживание и проживание, теперь их стало четверо: Никанорова, Руднеева, Морин и Краснова. Годы идут, люди живут, а меняется ли что-то? Что-то меняется, что-то нет — человек мается. Чтобы люди не маялись и что-то менялось, их пригласили на теплоход, который вот-вот должен был отправиться. Малый круг внимания — к платью Веры пристала ниточка, средний — ученики первого, пятого и одиннадцатого «В» прошли на палубу, большой — в городе готовились ко Дню Города, развешивали плакаты. Плакать хотелось от того, какие это были плакаты — на скорую руку сделанные, непрорисованные, какой город, такие и плакаты.

Никанорова вспомнила о своей недавней поездке в Чехию и походе. Как у студентов, которые, приехав со спектаклем, репетировали с девяти и до девяти, оставалось время на походы, она не объясняла, потому что сама не знала, пропихнули его между читкой и репетициями, выкроили время, чтобы раскроить себе головы. Никто с тарзанки не прыгал, нет, все ели галлюциногенные грибы — их выращивал один из местных актёров, русский эмигрант, тот, что играл героев попеременно с моральными уродами. Он предложил попробовать пойти потриповать, и все согласились — впечатления, новые ощущения ценились, как не ценилось ничего другое, многие готовы были ездить волонтёрить на экономические форумы, то есть скучнейшие мероприятия, чтобы после девятичасовой смены прогуляться по новому городу часок-другой-третий, пожить в гостинице за чужой счёт, побыть вдалеке от однокурсников, младших, старших братьев и сестёр, родителей, парней и девушек, от котов — кому-то нужен был перерыв даже от котов, изверги!

Их было шестеро, две девушки и четверо парней, они шли в национальный парк и время от времени, на привалах закидывались грибами. Вторая девушка, Бана, встречалась с актёром-эмигрантом Саитовым, училась на социолога и занималась эзотерикой. Пока они шли, она рассказывала:

 — И тогда-то я впервые поняла, что вышла в астрал, я буквально увидела себя спящей, погладила по голове и почувствовала тепло, непередаваемые ощущения! Я решила прогуляться по городу, он был таким же, обычным, но очертания чуть плыли. На небе растягивались-стягивались облака, распускались, переливались радугой! Очень красиво! Всё было чудесно, пока я не увидела какого-то мужчину с тёмными глазами, и чем ближе он подходил, тем страшнее мне становилось. Я проснулась, и мне сказали, что это была неприкаянная душа, которая хотела вытеснить меня из моего тела. Очень жутко!

Никанорова слушала и усмехалась про себя, все эти Ретроградные Меркурии вместе со сволочами-Скорпионами, замкнутыми Девами, себялюбивыми Львами и сорвиголовами-Овнами вызывали у неё удивление-отвращение. Люди типизировали других людей по дате рождения, их смущали Козероги, не придирающиеся ко всему подряд, они говорили: какой-то ты не Козерог, скорее, Телец, медлительный и аморфный, про медлительного и аморфного не говорили, но Телец это подразумевал. Они объясняли свою нездоровые привязанности кармой, а здоровые — близнецовыми пламенями, у нас так много общего, он тоже закончил школу с золотой медалью, тоже переехал из маленького городка, он — моё близнецовое пламя, я влюбилась в него ещё до того, как познакомилась, прочитала его рассказ в Журнальном зале, и низ живота скрутило, он — моя судьба, это точно! Бана могла отличить белую ауру от голубой, практиковала осознанные сновидения, посещала курсы по эннеаграммам, знала кем была в прошлой жизни и кем станет в будущей и, конечно же, как само собой разумеющееся, делала расклады таро и составляла натальные карты. Никанорова верила в галлюциногенные грибы, галлюциногенные грибы были признательны и провели её в новый мир (жаль, что не в «Новый мир» — Руднеева бы тоже съездила в Чехию потриповать, если бы после этого её стихотворения напечатали): сердце застучало и… расцвели пионами цвета и травы потянулись к ногам её и запели птицы отдалёнными голосами предвещая рассвет и исторгая за горизонт вороное ночное небо и сплелись древеса ветвистыми кронами срастаясь в единое древо жизни ибо древо познания ещё взросло на земле ибо что есть знание пред бессмертием и загорелись небеса пред глазами её тысячами вифлеемских звёзд и возродилась душа её ибо благословлял её отец её на свершения великие ибо звал на путь истинный зов в свой в великолепие обращая смотри же дочь моя ибо если столь совершенна природа и ты дочь моя столь совершенной можешь быть внимала она впитывала в себя колокольный стрекот кузнечиков и мерцания светлячков плеск родников и запах еловых ветвей истекающих медовой смолой и стрекотали кузнечики пели птицы мерцали светлячки о том что смерти нет и боль со временем растворяется стрекотали кузнечики пели птицы мерцали светлячки о том что душа бессмертна ибо перерождается переносится из камня в маковое семечко из семечка в ласточку из ласточки в ласочку из ласочки в ласковый взгляд ибо что есть человек если не взгляды вздохи и выдохи ибо человек больше чем бренное тело которое вскармливают обжаренными в масле картофельными палочками называемых картофель-фри ибо больше он чем десять набранных на обжаренных в масле картофельных палочках килограмм веса ибо больше он перелистывания ленты в сетях называемых социальными ибо больше он чем сбор разноцветных носков с электромеханических установок называемых сушилками для белья ибо больше он отметок на технологиях записи называемых фотографиями где выглядит на сорок лет старше ибо больше он форм вокальной музыки называемых песнями это сумку мне муж купил кольцо с брильянтом мне муж купил больше он всего этого. Больше всего Никанорова походила на щенка, впервые увидевшего снег, улыбалась и смотрела вверх немигающим взглядом. Саитов понимающе покачал головой и, покачиваясь из стороны в сторону, пошёл расставлять палатки, пора было говориться ко сну.

Прежде чем расходиться, они решили напиться. Никанорову чуть подпустило, она смогла взять в руки тёмную бутылку с жёлтой маркировкой на ней и спросила заплетающимся языком:

— А нормально смешивать? Ну, мы и так не пойми какие.

— Да нормально, — махнул рукой Саитов. — Мы мешали, и ничё.

Никанорова подсела к Бане, и грибы решили этим воспользоваться — Никанорова перестала чувствовать себя собой, сплелась волнистыми волосами с Баниными выпрямленными, и на неё сошло озарение второе: Бана родилась в Остраве в русскоговорящей семье летом ездила к бабушке в Екатеринбург расшибла коленку когда училась ездить на велосипеде участвовала в соревнованиях мама папа я вместе дружная семья за год до того как папа умер когда папа умер она спала и увидела во сне чёрный плащ он высасывал из неё жизнь типо дементор но высасывает жизнь а не радость она проснулась а папа нет с тех пор она верит в совпадения знаки и знамения ведь высшая сила её предупредила не просыпайся не просыпайся жизнь не будет прежней твоя мать погорюет потоскует а потом начнёт приводить в гости Томашей Йозефов Павлов и Мартинов и все они будут дарить тебе конфетки печеньки сумочки тёмные очки задаривать тебя будут лишь бы ты сказала маме что считаешь их новыми папами но ты так не скажешь потому что папа у тебя один и его не стало в ту ночь когда ты увидела дементора Бана пошла к психологу чтобы проработать психологические травмы мама не взяла меня на похороны откровенничала Бана я даже не помню чтобы плакала помню только что часто спрашивала где он и когда придёт я хотела чтобы он пришёл ко мне хотя бы во сне но он не приходил поэтому я решила сходить на регрессию и посмотреть были ли мы знакомы в прошлой жизни там я его увидела шёл дождь он стоял рядом со мной и просил не уезжать слёзно просил наверное в прошлом он был моей любовью а в настоящем решил стать отцом надо же как интересно решил пусть отцом ладно пусть хотя бы отцом но всё же будет рядом у Олежи такие же глубокие глаза как у него когда я сходила на его на спектакль так сразу и поняла что моё интуиция меня редко подводит я позвала его на фотосессию ну мне сколько лет двадцать было а ему двадцать семь но я не растерялась позвала а он пришёл ну и закрутилось как то завертелось теперь вот уже два года как вместе живём мне иногда кажется что в нём две души его и моего отца отец приглядывает за мной через него когда родилась Мариша Олежа был тем кто помог мне с этим справиться я её сначала не признавала думала и это моя сестра неужели это моя сестра это кричащее красное нечто да она похожа на мышь (Руднеева хотела стать зоологом, но не стала, попала в экскурсоводы и за дополнительную плату подрабатывала в отделе живого корма: ухаживала за мышатами-крысятами, ровно до того момента, пока за ними не приходили работники в зелёных комбинезонах, Руднеева зеленела, а они сбрасывали крохотные тельца в вёдра с пшеном. Что-то в ней сжималось, сжаливалась она над этими ещё не пожившими, не отжившими своё детьми и острым, как иголка ежа, уколом пронизывала её вина. Любила ли Бана так свою сестру, жалела ли, когда начала кашлять, когда…) когда она начала кашлять я растерялась подумала может умрёт но не испугалась что умрёт а именно растерялась наверное тогда я её и приняла такие у неё ручки маленькие были такие глаза голубенькие в Йозефа голубенькие мамины гены слабее да и сама она слабая я бы на её месте не выменяла отца ни на кого другого я бы любила его всю оставшуюся жизнь я и любила его всю оставшуюся жизнь какие ко мне претензии это она изменила его памяти изуродовала её а я осталась верной ну так вот когда Мариша заболела я её полюбила и жила эта любовь полтора года а потом не хочу о том что было потом это было неправильно очень жутко мама тогда так плакала я думала она задохнётся так она рыдала но сейчас ей вроде легче если после такого может быть легче она к психологу ходит к моему кстати и Йозеф ей этот помогает может быть он не такой уж и придурок ей может хорошо с ним я не знаю я с ними не живу у нас своя квартира в пятнадцати минут от театра в постановках у Олежи роли пока небольшие он расстраивается конечно но в новом году обещают на Хлестакова взять ему режиссёр по секрету сказал может чтобы не расстраивался а работал может и не будет никакого Хлестакова или отдадут его кому поопытнее но я посмотрела в следующем году у Олежи карьерный рост денежная стабильность всё в порядке может и отхватит своего Хлестакова я в него верю по крайней мере у меня тоже с финансами всё получше станет может ценник на съёмки подниму а то за три тыщи снимаю ну такое получается фотки то классные все аватарки себе обновляют после этого а мне ещё новое оборудование покупать ещё… Ещё не хватало узнать тип камеры, матрицу, покрытие кадра, диоптрийную настройку, диафрагму объектива, тип затвора, выдержку, автоспуск, режимы, коррекцию экспозиции, чувствительность ISO и угол покрытия!

— А за сколько ты хочешь снимать? — спросила Никанорова.

— Ну тыщ за пять-пять с половиной, — ответила Бана, и ничуть её не смутило, откуда же это Никанорова знала, чем заняты её мысли. Галлюциногенные грибы и не на то способны, Бана была в курсе, это был её не первый, пятый трип, она привыкла.

— А ты чего так переживаешь насчёт этого своего Ивана?

— Левана.

— Левана. Поми́ритесь, ты не переживай, раз говорил, что любит, значит любит, ты попробуй заставь какого мужика в этом признаться.

— Ну в целом-то да… Наверное, — ответила Никанорова, и ничуть её не смутило, откуда же это Бана знала, чем заняты её мысли, читала же она только что Банины, с предысторией даже. Галлюциногенные грибы! Тёмная бутылка с жёлтой маркировкой на ней была отставлена в сторону, Никанорова чувствовала, что на сегодня ей хватит, и отправилась к спальнику. Спальник её ждал.

Как только она начала проваливаться в сон, ей послышались шаги, что-то им не спится, не пьётся у костра, подумала она и продолжила проваливаться, ей послышался полушёпот: «Катя…» Проваливание прервалось, пришлось подниматься и оглядываться — кто её звал? Звала наверняка Бана, голос был женским, но Баны нигде не было, никого нигде не было — все разошлись. «Катя…» — снова, со стороны елей, за елями, за морями, за полями, Никанорову замутило, видно, грибы переменились в настроении и больше никакого зова на путь истинный, никаких древ жизни, только полушёпот, ропот. Если бы она вернулась в палатку, голос бы её доконал, приближался бы и прижался, как та Банина заблудшая душа, которая хотела завладеть её телом. Никанорова решила пойти на звук, пойти и убедиться в том, что ничего за елями (морями, полями) нет и быть не может. Засунула ноги в незашнурованные кроссовки и пошла, хлюпая по грязи, была весна, снег таял серыми комьями, кроссовки утопали, товарищи Никаноровой засыпали, спали или целовались, как Бана с Саитовым, а голос всё шуршал и… и заплясали на деревьях тени тысячи теней тысячи чертей чертили по ней очами очково стало ей не было её товарищей друзей птиц кузнечиков и светлячков очков на ней тоже не было но она всё равно всё отлично видела предвидела как её подруга Лиза Лиза Руднеева с Марии с теплохода Марии где соберутся они на встрече одноклассников и будут мериться в количестве заработанных жизненных очков очко раз красный диплом очко два рост от джуниора к лиду очко три крупный проект очко четыре красивый муж очко пять сносный зять так вот Лиза Лиза Руднеева превратится в Вету и превратит безнадёжно влюблённого в неё студента архитектурного в литературного персонажа в Рагина разве что он не врач а студент да и не она вовсе превратит чего врать сам превратится в таком никто не виноват ни он сам ни его брат ни Лиза Вета Вера вера верба символ весны возрождения божественного воскресения Елизавета зачем мы тебе об этом говорим потому что хотим чтобы ты перестала употреблять что попало нас мало и мы хотим чтобы ты от нас отказалась чтобы не оказалась там где оказался тот бедный Рагин тот бедный Сеткин сетка таблетка откажись и докажи что ты примерная дочь своего отца непременно примерная ведь чрезмерное употребление грибов приводит к удушению ты думаешь это просто грибы и это и правда просто грибы но за ними стоим мы мы головные боли мы кричащие заколи выколи проколи мы побуждающие встать поближе к окну и побеждающие встал поближе к окну и вышел услышал наш шёпот услышал наши угрозы боялся грозы поэтому мы и грозу за окном пустили для пущего эффекта все наши не без дефекта ты видела Бану конечно видела ты её не только видела ты её думала так вот она уже наша не ваша верит во что попало верит в то что в неё попало пропала бедная девочка очкует как и ты девочка полная пустоты девочка которая вот-вот начнёт видеть духов хотя какие духи это будем мы найдёт шаманку и пойдёт к ней в ученики никаких больше съёмок обломок общества ей дорога в общину не найдёт больше нормального мужчину мы предупреждали мы так же как тебе сказали беги наивное дитя беги пока ещё есть у тебя ноги пока ещё полдороги пока ещё можно что то изменить пока мы не можем тебя убить зарыть твоё сознание во рву. Во рту появился металлический привкус, у Никаноровой кружилась голова, она смотрела на тени, в висках стучало начало положено но конец изменить предложено не заканчивать вызовом нарядов полиции для розыска погибшего более десяти лет отца Баны а до старости до хрипоты до слепоты играть на сцене Красноярского драматического театра имени А.С. Пушкина или меть выше такой тебе знак свыше метить выше на сцене Московского художественного имени А.П. Чехова все вы туда хотите а если хотите идите пробуйте кто не рискует тот не пьёт шампанского шампанское да что шампанское водка и та безопаснее грибов и осознанных снов изучения чакральных основ ведь это же избегание реальности попытка оправдать отсутствие уникальности попытка убедить себя что всё будет и что никто не забудет твоё имя после отхождения в мир иной попытка доказать что ты не изгой а избранник и герой ведь они не хотят брать на себя ответственность за то что они посредственность они инфантилы любят вполсилы а те кто любит в полную силу загоняют себя в могилу ведь любить в полную силу это отталкивающе напрягающе навязчиво лучше написать я скучаю чем и с двадцать первого декабря я не видел тебя и с двадцать первого декабря прошло девяносто два дня и неужели ты думаешь что хоть что-то изменилось за это время что я перестал восхищаться тобой как восхищался прежде и буду восхищаться впредь восемнадцатый век какой то лучше вообще ничего не писать если будет нужно сами напишут что же делать такое поколение создаётся впечатление что и все поколения до этого были точно такими же застряли в родительном падеже вот и зачинают в подсобных и порождают себе подобных замкнутый круг у тебя замкнутый друг этот твой Леван замкнутый не наркоман ли… Никанорова закрыла уши, голоса уже не шептали, они отчётливо говорили, и ей было больно, физически больно их слушать — нити в голове разрезали тупыми ножницами, ножницы щёлкали, их тянули, чтобы разорвать нити — нейронные связи, сплетения, сплетни, плети, лети с обрыва лети до него можно добежать за пять десять минут мы подскажем куда мы знаем и ты полетишь ведь смерти нет и боль со временем растворяется.

— Всё хорошо, это просто грибы, — это просто мы, — это пройдёт, надо поспать, — как знать, проснёшься ли следующим утром, — надо просто… Надо просто включить музыку!

Наушники в кармане, пока рука тянется жизнь затянется тетива натянется и выстрел и попадёшь ты не в яблоко а в сердце открытая рана в теле Ивана просим прощения Левана он ведь любит тебя ты попробуй заставь какого мужика в этом признаться а ты отдаёшься этой роже этой седой роже твои роли тебе дороже дороже всего на свете какие дети дети это клети лети с обрыва лети до него можно добежать за пять десять минут мы группа крови на рукаве мой порядковый номер на рукаве… Дрожащими руками Никанорова надела наушники и поплелась в сторону палатки.

— Катя?

Никанорова вздрогнула. То была Бана банановое мороженое пирожное творожное тревожное расстройство мироустройство мир жир пломбир мороженое пирожное…

— Мне плохо, мне реально плохо… Ты их видишь, а? Пусть замолчат, мне страшно, мне реально страшно, мир…

— Это ничего, это бывает. Ты иди к нам ложись. Надо просто успокоиться, и оно отпустит. Пойдём ляжешь.

— Бана, пожалуйста, не ходи ни к каким шаманкам, брось все свои эти карты, звёзды и чё там у тебя ещё. Брось, слышишь? Это же так можно и с ума сойти. Это если такое…

— Брошу, конечно, а ты иди ложись, я сейчас в туалет схожу, и мы во всём разберёмся. Поспишь, и отпустит, у меня снотворное есть.

Никанорова залезла в палатку, не снимая с себя незашнурованные кроссовки, до Баны донесся удивлённый голос Саитова. Она посмотрела на деревья, на стволах которых плясали силуэты, и подумала: «Слабачка. Откажусь я от карт и звёзд, как же», силуэт с глубокими глазами её отца улыбнулся и помахал рукой, в эту ночь никто не собирался умирать — дементоров не посылали.

(Продолжение следует)

22.09.2025