Записки из-под матраса

Предисловие

В 2017 году мне довелось ненадолго оказаться в ярославской психиатрической больнице «загородный сад». Через какое-то время жизни там я начал вести не то чтобы дневник — обрывочные записи обо всём, что происходит вокруг. Выйдя, я забыл про них, и лишь недавно вспомнил снова.

Я не единственный человек в мире, лежавший в психушке. Я пробыл там очень недолго и почти не включался в больничную жизнь. Я не всегда вёл себя разумно. Со мной не происходило ничего по-настоящему страшного. Тем не менее, оставить эти записи в виде разрозненных почеркушек было бы обидно. Редактура есть, но я старался cохранить текст таким, каким написал его там. Вырезанные куски есть: в основном отвлечённые размышления слишком юного меня о жизни. Дописанные постфактум фрагменты есть: какие-то нужны для понимания контекста, какие-то я изначально хотел записать, но вместо этого запомнил. Все они выделены. Структуры нет, ведь при написании у меня не было единого виденья текста. Морали нет, по той же причине.

Прибытие

Я надел данную мне одежду — широкую грязно-белую рубашку и такие же штаны. Разумеется, никаких молний или пуговиц, просто сшитые куски ткани. На груди полустёртым маркером накарябана римская I — первое отделение. На штанине тоже: это было нужно, чтобы одежда не потерялась при стирке. Из своего остались только трусы и два пакета с вещами. Я чувствовал себя неполноценно. Родители стояли рядом, смотрели с жалостью. Идти со мной дальше они не могли.

Море кроватей. Такой была моя первая мысль после прохода за дверь отделения. Санитар подвёл меня к месту где-то в середине комнаты. Я без возражений поставил свои вещи и лёг, хотя был ещё день.

В конце палаты стонал неизлечимый больной на вязках.

Был понедельник. Круглова, психиатр, направившая меня сюда, сказала, что пролежать здесь придётся неделю.

Только потом я узнал, что говорить так — стандартная практика.

Тумбочки

Помните анекдот про психушку: идёт псих по психбольнице с топором и хихикает. Подходит врач:

— Ты чего смеешься?

— Васька проснется, а голова в тумбочке! Вот смеху-то будет!

Я не боюсь такого развития событий. Потому что у нас нет тумбочек. Все личные вещи нужно было либо хранить под матрасом, либо сдать медсестре. Условия скотские, и те, кто хотел сохранить в себе человека, просто прятали его под матрас. Санитары и врачи никак этому не мешали. У них не было цели выдавить из пациентов всё человеческое; у них была цель добиться от пациента результата D и выписать его.

Я пришёл сюда с двумя пакетами — родители дали мне много вещей. Выгрузить всё было нереально, поэтому я просто поставил оба пакета под кровать у стены. Два дня они не вызывали ни у кого вопросов. На третий день во время обхода санитары сказали, что у меня слишком вещей, и я должен буду их сдать.

Самое необходимое — средства личной гигиены, например, — уже лежали под матрасом. Всумках осталась толькоодежда. С этим я и пошёл на сдачу. Медсестра заглянула внутрь и сказала:

— Да там одежда только. Спрячь под матрас.

Вернувшись в палату, я засунул в пакеты часть самых необходимых вещей, забросил их в изголовье и прикрыл подушкой. Больше меня не беспокоили.

Первое отделение

Первое отделение, в которое меня поселили, вмещало чуть больше 80 человек. Оно состояло из огромного зала с колоннами, четырьмя рядами кроватей и телевизором, по историческим причинам называвшегося коридором, четырёх палат, туалета, примыкавшей к нему душевой, столовой и пары подсобных помещений, двери в которые чаще всего были закрыты. Кроме того, были кабинеты, ординаторская и комната для свиданий, находившаяся в шлюзе между внешним миром и миром первого отделения, за почти всегда закрытыми дверями.

Убирались в отделении сами больные, получая за это 6 сигарет в день. Проносить свои сигареты строго запрещалось, дабы не подрывать хрупкую экономику этого мирка. Если родственники пытались передать пачку, она изымалась, и добавлялась к запасу, из которого и выплачивались 6 сигарет.

Двери в первом отделении делились на два типа. Первый — широкие двустворчатые панели, покрашенные белой краской. Они никогда не закрывались, и висели на косяках лишь потому, что снять их было бы сложнее. Вторым типом дверей были запертые. Исключение составляли лишь двери столовой и туалета. Первая исправно закрывалась, хотя и мимикрировала под первый тип. Вторую можно было лишь прикрыть, создавая себе пародию на приличия.Впрочем, на этот случай в ней было пробито окошко 25 на 25, закрытое ударостойким пластиком. Похвальная забота о больных, учитывая, что во всех окнах стекло обычное.

Разделения по тяжести болезни не было. В четвёртой лежал мужчина, который просто боролся с бессонницей; в первую одного пациента привезла полиция, только в палате сняв с него наручники.

Возможно, в других отделениях всё было по-другому, я не могу ручаться за это. Однако я точно знаю, что в первом отделении психиатрической больницы «загородный сад» внутренний мир пациентов никому не был интересен. Методы лечения местных обитателей были либо полностью изучены уже давно, либо вовсе не существовали, поэтому больные без потерь превращались в винтики бюрократической системы. В случае A дайте таблетки B и C. В случае результата D сделайте E, в случае результата F дайте пилюлю G. И следите, чтобы пауки в банке не слишком грызлись друг с другом. Так было при обоих главных врачах, которых я застал.

Новый главврач

Илья Сергеевич не был вредным человеком. Но и полезным тоже.

Обычный такой лысеющий мужчина в возрасте с лоснящимся лицом и готовыми расплыться в улыбке губами. Он вежливо улыбался мне, слегка увеличивая длину улыбки в ответ на мои шутки, но не отвечал на прямые вопросы.

— Когда примерно я выйду? — говорил я.

— Не беспокойся, лишний день не продержим — отвечал Илья Сергеевич.

Наверняка с этой же улыбкой он снимал халат, надевал пальто и шёл вдоль по залитой лучами позднего летнего солнца улице, не думая о тех, кто не может так же спокойно идти всё вперёд и вперёд, и на кого этот свет падает, уже будучи нарубленным на отдельные ромбы.

Илья Сергеевич грамотно выполнял все обязанности врача — делал обходы, проводил обследования, выписывал лекарства — однако врачом он не был. Его личность никак не отражалась на его пациентах. Ни вредный, ни полезный, плацебо.

Первого главврача я запомнил плохо. Приятная женщина, но через неделю после моего прибытия исчезла. Кажется, ушла в отпуск.

Система

Система не стремится уничтожить в тебе человеческое. Она изначально не считает тебя человеком.

Она рассчитана на старичков, впавших в глубокий маразм, на человека с тянущимся через весь череп хирургическим шрамом, грубо смазанным зелёнкой, на костлявого юношу с глазами навыкате, слушающего лишь свои мысли — на всех тех, чья жизнь уже кончилась, но о ком надо заботиться, потому что у них есть руки, ноги и что-то похожее на голову. Если не хочешь выйти отсюда, шагнув ближе к духовной смерти, нужно немного выбиваться из строя; на один шаг, на одну чистую рубашку, на один брусок мыла, на один дневник.

Не только я это понимаю. Каждый хоть немного разумный человек хранит под матрасом кучу пакетов с одеждой, едой, зубную щётку… Один парень поднимает кровать. Он слегка отодвигает её от стены, затем ложится под низ и начинает тягать её, как штангу. Иногда просит кого-нибудь на ней лежать. Ещё один мужик каждый день моет в раковине ноги, подолгу соскребая с них грязь.

Книги здесь — вещь ценная. Не такая, как сигареты или сладости, но тоже имеющая спрос. Они переходят из рук в руки, могут неделями не возвращаться к хозяину. Сейчас я, лёжа на четырёх драгоценных стопках бумаги, испытываю лёгкие угрызения совести. Гоню их: я здесь не для того, чтобы вливаться в общество. Не для того, чтобы быть своим. Я просто хочу выйти отсюда. Сольюсь с простынёй, буду улыбаться врачам и медсёстрам, никому не отдам вещей, которые делают меня человеком, и выйду с диагнозом. Всё будет хорошо.

А что вообще значит «быть человеком»? Я сохраняю внешние признаки человека, бережно за ними слежу — но при этом, как собака, охраняю нужное для этого барахло, стараясь не делиться даже с теми, кто мне помогает. Тем, кто тоже не хочет сдохнуть здесь. Я прохожу мимо, когда Самоубийца ржёт над Пятнистым — прыщавым слабоумным, перемазанным зелёнкой. Я отворачиваюсь, когда Армянин заваривает чифирь. Человек нашёлся.

Религия

Психушка — самое религиозное место, в которое я попадал.

У ведущей на волю двери висит плакат, календарь за 2017 год. И в самой его середине зияла дыра, из которой, как подсознательное из глубин разума, как ксеноморф из грудной клетки, выглядывал церковный календарь за 2013 год. Его когда-то явно пытались снять, но вместе со скотчем чуть не содрали со стены краску. Пытались скорректировать устаревшие даты шариковой ручкой, но бросили это занятие. В конце концов какой-то пациент из стремления к порядку сорвал со стены обрывки актуального календаря, и безумие официально вступило в свои права.

В столовой за нами с одной стороны следит новенький Иисус, а с другой, мягко — выцветшая богородица. У многих из-под матраса выглядывает библия или псалмы. Лёха размашисто крестится перед тем, как выпить воду, которой я с ним делюсь.

Наша жизнь находится в чужих руках, и всем хочется верить в то, что хотя бы некоторые из них заботятся о том, что несут. И чем тяжелее человеку думать, тем больше хочется верить.

Я не верю в Бога. Я верю в науку, даже когда плохо понимаю, что она говорит. Вот только руки этой богини такие же стерильно-равнодушные, как и руки Ильи Сергеевича, как и руки санитаров, как и руки бюрократической системы «загородного сада».

Поэтому в первые три дня, лёжа в первой палате (туда кладут всех новоприбывших, пока не поймут, чего от них можно ждать) я — даже не молился — просил Бога, тут же смеясь над самим собой. Потом меня перевели в четвёртую палату. Местный аппарат для кварцевания был более продвинутой модели, и в выключенном состоянии работал как электронные часы. И когда я видел на них красивое число, я просил. Сначала я просил о том, чтобы выйти поскорее. Потом — чтобы выйти поскорее с правильным диагнозом. Потом — просто чтобы всё происходящее со мной имело смысл. А потом я пообвыкся здесь. Только после начала карантина я вновь попытался обратиться к высшим силам, но увидел на табло аппарата лишь пустоту. Он сломался в конце прошлой недели.

Стрижка

В психиатрической больнице гигиена — это либо что-то из-под матраса, либо оказанное с усталым, въевшимся недоверием одолжение. Например, чтобы подстричь больным ногти, в каждый второй банный день приносили десяток старых железных ножниц длиной с мою ладонь с закруглёнными, затуплёнными концами. Адекватным пациентам даже доверяли управляться с ними самим — конечно, не покидая поля зрения санитаров.

Стрижка происходила по тому же принципу: раз в месяц в отделение приходил человек с машинкой, и в предбаннике душевой стриг всех под ноль. Если волосы короткие, подходить к нему было не обязательно, если длинные…

Я люблю свои волосы. Наследственность подарила мне чёрную, густую, мягкую шевелюру, которую грех не отращивать. И я отращивал, всю жизнь до последнего избегая похода в парикмахерскую. Когда я попал в психушку, моя грива уже вполне разрослась. Стрижка случилась в первую же неделю.

Это был день свиданий — не помню, какой из. Я ещё не освоился там, и потому, когда больных стали зазывать стричься, не пошёл. С чистой совесть: зачем, если меня выпишут на следующей неделе? А после, когда сидящая у входа медсестра на всё отделение выкрикнула мою фамилию, с такой же чистой совестью пошёл в комнату для свиданий, на встречу с матерью. Сразу по возвращении меня и сцапали.

— Так вот где ты прятался! — восторжествовала медсестра. — Быстро иди стричься!

Может, поторчи я в комнате для свиданий ещё, то и правда спрятался бы: очередь желающих почти иссякла. Стул стоял посреди белой кафельной комнаты, как электрический. Человек с машинкой убирал волосы, санитар у стены наблюдал за порядком. К нему я и обратился:

— Может, не надо? Меня же через неделю выписывают…

Медработник посмотрел с сочувствием и сказал парикмахеру, указывая на свой ёжик:

— Подстриги, как меня.

Так я сохранил не волосы, но хотя бы причёску. Отец, увидев меня в вечерние часы посещения, пошутил: «уже обрили?»

Родители

Сотовые в отделении не разрешались; был только один мобильный, пронесённый контрабандой. Хранился он в четвёртой палате. Помню, как мужчина, забравшись под чужую кровать (чтобы санитар, мельком глянув с порога, его не заметил), долго обсуждал с кем-то грядущий суд над собой.

Следить за числами было трудно. Даже спросив у санитаров, какой сегодня день месяца, на следующее утро я забывал, когда именно задал вопрос.

А вот дни недели я не путал никогда, ведь каждый чем-то выделялся: день бритья — день свиданий — банный день — день свиданий — день бритья — день свиданий — воскресенье.

В день свиданий родственники могли навести больных два раза: утром и вечером. Мои родители приходили оба раза, посменно. Каждый день свиданий. Больше никто так не делал. Без родителей я бы не бултыхался достаточно долго, чтобы выплыть. Те, к кому никто не приходил, путали дни недели.

Было лето, поэтому отец ходил в белой рубашке. Когда он навещал меня, я постоянно боялся, что из-за этой белой рубашки его примут за пациента, затащат в отделение, и потом он ничего не сможет доказать. Глупая мысль, неистребимая.

Заняться в дурдоме было нечем, на чтение редкой книги у меня уходило больше одного дня. Будучи вшивыми интеллигентами, родители использовали это как повод впихнуть в меня как можно больше хорошей литературы — за что их можно только благодарить. Ещё в начале моего заключения отец среди прочих книг принёс сборник Довлатова, в котором я впервые прочёл повесть «Зона». Она пришлась к месту и сильно повлияла на моё восприятие окружающего мира.

Политика

Довлатов был прав в том, что зона — это маленькое государство. Первое отделение загородного сада — тоже государство, и его столицей выступала четвёртая палата: самая удалённая от стола медсестёр, отведённая для наиболее тихих пациентов, да ещё и окном выходящая на фасад женского отделения. Пока народ либо спал, либо прилипал к экрану телевизора, именно там немногочисленная элита (разумеется, побывавшая в тюрьме, или хотя бы делавшая вид) вершила крупные экономические дела.

Лидером элиты был Армянин. Пожилой, с суровым взглядом и набитыми на пальцах перстнями, он внушал. Кому-то он внушал уважение, кому-то — отвращение, кому-то — смех, но пройти мимо этой фигуры могли только местные пациенты из самых безнадёжных. Армянин был убеждён, что единственный справедливый закон — воровской, а все остальные просто не заслуживают внимания. При этом он обладал хорошим чувством юмора и самоиронией, что в сочетании со своеобразными представлениями о морали рождало потрясающие монологи, ни один из которых я не записал.

Близки к нему по статусу были несколько дедов с бандитскими замашками, однако они почти не вставали с постелей и ни на что не влияли. Вероятно, поэтому их статус оставался стабилен.

В более шатком положении находились Лёха, Япончик, Ростик и ещё пара человек.

Я знаю всё это, потому что большую часть срока пролежал в четвёртой палате, где вся компания собиралась за парой кружек чифиря (буквально парой: личные кружки были редкостью, приходилось брать больничные, стоящие у бака с водой, и возвращать вечером).

Лёха

Лёха (так он называл себя сам, так его звал и я) был самым близким мне человеком в этом мире. Родители не в счёт: они принадлежали к другому миру, внешнему, оставшемуся где-то за перегороженным и заросшим внутренним двором, видневшимся из окон.

Возможно, дело было в том, что он лежал на соседней койке и оказался вторым человеком, заговорившим со мной (первым был дед Кузьмич), возможно — в том, что он тоже был мягким, незлобливым человеком, и тоже мимикрировал. Только не под простынь, как я, а под местного авторитета.

Он сидел в этой больнице каждый год, только 2016 год пропустил. Я так и не узнал, какой у него был диагноз.

Лёха стремился к миру и порядку. Когда мы лежали в первой палате,он стремился улаживать конфликты, и даже к Юродивому относился по-человечески, укладывая мятущегося парня в кровать. Говорил мягко и по-свойски абсолютно со всеми, старался помочь каждому.

Япончик

Ничего японского или даже азиатского в нём не было. Это был толстый, мясистый мужик лет пятидесяти с овальным лицом и прилизанными волосами, скрывавшими плешь. Он смотрел на всех исподлобья, с вечной смесью презрения и вызова. Кличка Япончика пошла не от национальности, а от вполне русского слова «жопан».

Не сомневаюсь, что у него есть множество положительных качеств, но уверен, что очень мало людей видело их проявления. Япончик со всему шёл на конфликт, любой разговор сводил к оскорблению (когда не начинал с него), не скупился на обвинения. При этом, если в чём-то обвиняли самого Япончика, он становился в позу оскорблённой невинности. Хамоватой оскорблённой невинности.

Хотя мы и сидели за одним столом на завтраке, обеде и ужине, знакомство наше состоялось относительно поздно — когда дежурные положили на наш стол пять кусков хлеба вместо шести.

Придя предпоследним (последним пришёл один старик, но ему Лёха уже пододвинул и тарелку, и кружку, и хлеб), Япончик обнаружил, что хлеба ему не досталось. Сначала он обвинил Лёху в воровстве, а затем взял мой кусок, и положил его себе. Удивился ли я? Ещё как.

— Эй, это мой хлеб!

В ответ Япончик, с таким видом, будто делал одолжение дураку, положил передо мной хлеб ещё не пришедшего дедка и продолжил браниться с Лёхой. Рассудив, что общаться с подобными типами хочется как можно меньше, я принялся за еду. В тот день мы обменялись репликами лишь ещё один раз.

— Это моя пайка? — спрашивал он Лёху, указывая на тарелку, чашку, надкусанный хлеб и т.д.

Душой стоя на стороне Лёхи, я решил вмешаться.

— Ну, вообще-то, это мой хлеб, а ты мне дал…

— Это моя пайка?! — повторил Японец грозно, почти патетически.

И в этот момент я увидел (метафорически, я же не псих) перед собой стену, сложенную из крупных, плотно подогнанных друг к другу серых камней. Стену украшал барельеф: глядящее исподлобья овальное лицо с волосами, зачёсанными, чтобы скрыть плешь. Ни внутренние, ни внешние потрясения не могли поколебать эту стену. Можно было добиться от Японца своего, но нельзя было убедить его, что он не прав.

— Да, это твоя пайка. — Тихо, устало сказал я.

А ещё Япончик заботился о том самом дедке с нашего стола. Без него тот целыми днями лежал, не двигаясь. Только Япончик, по всей видимости, его старый знакомый, мог развлечь и расшевелить старика. Упрёками, поддёвками, вызовом — но расшевелить. Забота Япончика была настолько своеобразной, что сначала показалась мне обычным его хамством — но нет. Он искренне радовался, когда дед вставал, хотя и скрывал это за напускной насмешкой.

Ростик

Несмотря на диагноз «шизофрения», Ростик был разумным человеком. Даже внешне он был приятным и располагающим: молодой блондин, подкачанный, с вечной улыбкой на лице. Парень старался поддерживать порядок в своей палате, никогда не отказывал просящим помощи, был смешлив и отходчив. У него со всеми складывались хорошие отношения, в том числе и с персоналом больницы: санитары всегда могли на него положиться.

Но внутри его головы кипела гремучая смесь православия, ислама и окружающей действительности.

Увидев грязь на ногах какого-то старика, он внезапно стал говорить, что тот рождает ногами порох. Один раз он назвал меня пророком Мухаммедом, в другой — сказал, что я прекрасен, как ангел. Его поведение было так нелепо, что могло бы сойти за шутку, если бы он не говорил свои озарения с таким искренним восхищением. Если бы он не стал есть этот порох. Если бы, назвав меня Мухаммедом, он не помассировал бы мне ступни и не облизал бы потом ладони. Если бы он, сказав «мне надо пообщаться с Богом!» не накрылся бы простынёй и не начал бы фанатично дрочить.

Короче, разумный и надёжный Ростик был самым отбитым психом, которого я знал. Многие здесь совершали странные поступки, но только при разговоре с Ростиком я не мог предположить, чего он хочет, что он думает, как он поступит.

А ещё у него дёргались отдельные мышцы лица и тела.

Контрабанда

Накануне банного дня мы сдавали постельное бельё. Под «сдавали» имеется ввиду «сваливали в четыре бесформенные кучи около туалета». Поэтому, если одна из простыней оказывалась порванной, то персонал больницы не смог бы определить, кому она принадлежала, даже если бы вдруг пожелал.

Этим и пользовался Армянин.

Связав оторванные с краёв простыней полоски в одну верёвку, он привязывал к ней пакет и спускал его из окна. Пакет возвращался, набитый сигаретами и чаем.

У Армянина были слабые глаза, поэтому подсчитывать и сортировать сигареты он доверял мне. В такие моменты я чувствовал себя Хантером С. Томпсоном, едущим в машине Никсона.

Безумие

Сегодня в комнате для свиданий одна мамаша объясняла своему сыну, что в чипсы добавляют специальный наркотик, который заставляет хотеть их ещё и ещё. Во время просмотра «Парка юрского периода», когда на экране появилась куча помёта подошедший санитар гаркнул «кто насрал!?» Все заржали. В выпуске новостей какой-то мужчина возмущался: «тут же дети ходят! Маленькие, блядь!»

Довлатов был прав. Мир абсурден. Между лежащими здесь и ходящими на воле иногда сложно провести черту, а иногда вообще не стоит этого делать. Хотите возразить — посмотрите самые популярные в психбольнице телеканалы: «Рен-тв» и «Муз-тв».

* * *

К записке о правоте Довлатова. Я проходил мимо сидящих рядом санитара (того, что пошутил про «кто насрал») и мужика по прозвищу Мороз. Санитар упрекал Мороза в том, что последний обещал выйти и показать ему, санитару, «места», а вместо этого напился и опять попал в клинику.

Кузьмич

Я, как обычно, снова читал, ко мне, как обычно, снова подошёл дед Кузьмич. Первый человек, с которым я когда-то заговорил в отделении, на вид — тощий божий одуванчик.

— Студент, какая страница?

— Седьмая. — мрачно ответил я, предчувствуя тягостный разговор.

— Студент, давай махнёмся карандашами.

В кулаке он держал мою ручку.

У меня было ещё две ручки, но я не хотел давать ему то, что мне самому необходимо. Я и так положил ему в рот палец — точнее, сникерс — в первый день, и теперь тщился вытянуть руку из его тихой, но прожорливой пасти.

— Нет.

— У меня паста кончилась, — он поднёс ручку ближе. Действительно, стержень был пуст, только несколько пятен чернил ещё держались за его поверхность. — Я рисую.

— Мне самому ручка нужна.

— Вот ты, студент, книжки читаешь. Просвещаешься. А мне что, нельзя просвещаться? Потом дашь? Я верну.

— Потом не будет. Мне ручка всё время нужна.

Он ушёл, обиженный.

А один из его рисунков у меня сохранился. Кузьмич сначала подарил его мне, а потом пытался получить благодарность — зубную «пасточку». «Пасточку» я Кузьмичу перестал давать, как только понял, что он её ест. Я не сразу оценил его культурное значение, но всё же сохранил листок, а после написания этих строк — выменял ещё несколько на тетрадные листки.

Параноик

Параноиком в медицинском смысле этого слова он не был. Возможно, вы встречали подобных людей на улице. В таком случае, их мрачно-торжественно-возмущённые интонации уже зазвучали в вашей голове.

Параноик был лысеющим мужичком лет за 50, каким-то зажатым, слегка крысоподобным. Когда параноика тревожила какая-то мысль, он начинал гонять её в голове по кругу, без какого-либо развития. И проговаривать.

За несколько проведённых в четвёртой палате дней я узнал о проблемах Параноика всё. О его сестре, о том, что она ни во что Параноика не ставит, о его орущей беспородной кошке, которую надо запереть на балконе, да, на балконе!

Стоило ему замолчать, как Рыжий — здоровый лоб, любивший задевать, провоцировать тяжелобольных — задавал наводящий вопрос, и всё начиналось сначала.

Данилов

В отделении ему, одному из немногих, не придумали прозвища, но про себя я называл этого парня то Юродивым, то Богословом. Тощий, нескладный юноша лет двадцати ходил меж больными, и, заглядывая в глаза, с придыханием спрашивал что-то вроде:

— А Бог мысли читает? Не читает? Точно? Так в библии написано?

Все остальные отвечали Данилову что-то в духе «пшёл в койку», и только я при первой встрече внятно ответил на его вопрос. С этого момента он сделал меня своим консультантом по богословию. Ни с новым, ни с ветхим заветом я был не знаком, однако это не мешало мне отвечать на большинство его вопросов. Я боялся обидеть человека даже тогда, когда это стоило бы сделать.

Сам Юродивый библию не читал, да и сомневаюсь, что смог бы. Он был удивлён, когда узнал, что библия и священное писание — это одно и то же. Данилов не мог думать ни о чём, кроме как о Боге и о своих предполагаемых грехах перед ним. Он признавал только три ответа: да, нет, не знаю — все другие ответы, уточнения, версии ему приходилось долго обдумывать, что, впрочем, ни к чему не приводило.

Я не смог ответить лишь на один его вопрос.

— А Бог знает, что человек может смотреть на картинки и читать надписи?

— Бог всё знает. И это тоже.

— Так в библии написано? Что человек может смотреть?..

— Именно так не написано. Написано, что Бог всё знает.

— Так в детской библии написано?

Молчание.

— Иди отсюда.

На шестнадцатый день нашего знакомства он задал мне несколько вопросов… Обо мне. Похоже, теперь в его мыслях появилась вторая тема.

В первом отделении пациентов часто переводили с места на место: кому-то начинали больше доверять, кому-то становилось хуже, кого-то выселяли, чтобы освободить место. Но — именно «переводили» и «выселяли». И мысли не было, что больной может выбрать себе место. Поэтому мы весьма удивились, когда Данилов пришёл жить в четвёртую палату. Он постелил свой матрас на оставшееся после вынесенной в коридор кровати пустое место и улёгся, подтянув ноги к животу.

Все даже как-то растерялись при виде такой наглости. Первым пришёл в себя парень, тягавший кровать. Он подошёл к Богослову, и стал методично его попинывать. Тот не пошевелился. Тогда он стал вырывать из-под больного матрас.

— Не в деньгах счастье! Я и без матраса буду счастлив! — Несколько раз прокричал Юродивый, и, словно пытаясь доказать кому-то свои слова, скрутил верх матраса, свернувшись между матрасом и стеной. — Не в деньгах счастье!

— А в их количестве. — Ответил с другого конца комнаты Рыжий. Палата засмеялась.

Ещё несколько раз хворого пытались выставить, подходя и легко пиная по заднице, но безуспешно.

— Хватит, сейчас доведёте его. Опять орать будет, — сказал интеллигентный сухой мужчина в толстых очках, которого я всегда видел либо со сканвордом, либо с книгой, либо с чифирём.

— Это он к тебе в палату пришёл! — Гаденько улыбался самоубийца за ужином. Мне нечего было ответить.

Весь день Богослов пролежал на полу, и продолжал лежать, когда в дверях появились два моих однопалатника. Они несли ржавый металлический остов кровати, покрашенный в белый.

Данилов сразу понял, что от него требуется. Он положил свой многострадальный матрас на ржавые пружины и забрался на него сам. Однако этого было мало.

— Где простынь?!

— Да наплевать…

— Не наплевать, ёпт, а порядок должен быть! Кровать должна быть заправлена!

В этих словах слышался камень, как в «Карфаген должен быть разрушен».

— Без простыни! — кричал Юродивый, но Рыжий его не слушал. Подзатыльниками он согнал больного с кровати, а затем постелил простынь и заправил ему пододеяльник.

Данилов забрался под одеяло и уснул. Проснулся он, когда посмотреть на это пришёл санитар.

— Тебе здесь лучше, Данилов?

— Спокойнее.

— Спокойнее? Ну, давай, спи.

* * *

К сожалению, история на этом не кончилась.

— Вот! Никакой водки тут нет! Показываю, Господи! — Поднимал он на вытянутых руках передачку, преданно глядя на аппарат для кварцевания. Его слегка шепелявый голос был полон смеси страха и обожания.

Это рядовое для Богослова выступление происходило на следующий день. Ещё через день его выселили обратно в коридор.

Вязки

К основанию каждой из кроватей в первом отделении было приварено шесть металлических ушек: две у ног, две посередине, и две в районе плеч. Именно к ним привязывали особо неугомонных: за щиколотки, за запястья и за подмышки. Держали так недолго: пару часов, пока обездвиженный пациент не перебесится. Ещё в первой палате я слышал байку про больного, которого положили на вязки как раз перед завтраком. Санитары решили не оставлять его голодным, и накормить с ложечки, благо давали кашу. В результате еда попала бедняге не в то горло, и он задохнулся, не в силах даже приподняться.

Капуста

Еду нам готовили не на кухне. Вернее, не на местной кухне. Здесь её только раскладывали по тарелкам (мискам из матового пластика), сервировали, а приходила она из другого места. И в этом другом месте нас тоже не считали за людей.

Задача: есть сумасшедший дом, многие обитатели которого живут, не приходя в сознание. Вы должны их накормить, но у вас есть лишь макароны и сосиски. Как подать психбольным сосиски, чтобы никто не подавился и не умер?

Правильно. Их нужно перетереть на тёрке.

Впрочем, пресные макароны с сосисочной стружкой были терпимыми. Водянистый суп с отдельными волокнами варёной курицы — ожидаемым. Но на девятнадцатый день повара превзошли сами себя.

Близился ужин. Ничто не предвещало беды. По палатам разносили тарелки (в столовой не помещалась и половина отделения), и, заглянув в них, я увидел тушёную капусту с мясом. Она здесь далеко не самая лучшая, но вполне сносная. К тому же — мясо!

Я ел в столовой, и поэтому ждал в толпе у её дверей. Дежурные закончили разносить еду, и последний из них зычно крикнул:

— Первое отделение, заходим!

Дойдя до своего стола, я взял из кучи ложек ближайшую, уселся, подвинул к себе тарелку, отказался от предложенного Лёхой второго куска хлеба, зачерпнул капустно-мясной жижи и попробовал.

Невыносимая горечь с отчётливым фармацевтическим привкусом. Как будто взял в рот брусок мыла, политый йодом.

С удивлением я посмотрел в тарелку. Вот же вполне аппетитно выглядящая капуста. Вот относительно крупные куски мяса. Может, этот вкус мне только померещился? Не веря себе, я зачерпнул ещё одну ложку. Нет, язык меня не подвёл.

Никогда до этого я не мог подумать, что капусту можно приготовить ТАК.

Есть это было невозможно, но это был ужин. Ничего другого нам не должны были дать в ближайшие четырнадцать часов. Лёха стал предлагать свою порцию другим пациентам, но впервые не нашлось никого, кто хотел бы добавки. Больные, переругиваясь, эвакуировались из столовой. На столе для грязной посуды стояла пирамида полных мисок. Решив, что не позволю больнице угробить моё здоровье, я оставил свою там же и ушёл.

Всю порцию — и то под давлением медсестры — смог съесть только нелепый слабоумный по кличке «Цветочек». Позже его вырвало.

Прогулка

На прогулку нас выводили три раза, все — за одну неделю. Я попадал в список два раза, но получилось воспользоваться своим правом у меня лишь единожды.

Я думал, что мы выйдем через главный вход, но вместо этого санитар вывел группу через дверь с противоположной стороны, около туалета. Мы спустились по лестнице и оказались во внутреннем дворике.

Это был пустырь, свободная от зарослей часть которого примерно равнялась коридору по площади. Слева росли переходящие в деревья кусты, из-за которых кокетливо выглядывал железный забор. Справа располагался ряд вкопанных в землю покрышек, отделявший более-менее поросшую травой часть двора от простиравшейся до забора из бетонных плит «выжженной земли» — полосы шириной метра три, засыпанной сухими ветками. Сзади меня была больница. А передо мной, за ещё одним рядом покрышек, стояли заросли сорняков, такие густые, что, казалось, стоит пройти через эти джунгли, продраться через все препятствия — и выйдешь не к другому бетонному забору, а к неизведанной, справедливой земле. Только вот никакой тропинки не было, а стоило бы начать её прокладывать — меня бы остановили, если не следящий за нами санитар, то другие больные.

Посередине двора, как символ несвободы, лежал дохлый голубь.

Санитар сел на лавочку возле железного забора, предоставив нас самим себе. Кто-то принялся гулять вокруг голубиной тушки, кто-то погрузился в разговор с санитаром или с товарищами. Пара человек принялись отжиматься от забора. А Лёха стал собирать с «выжженной земли» ветки и сваливать их в кучу.

— Костёр разведём, шашлыков нажарим! — весело крикнул он Воробушку — слегка отсталому, но доброму парню чуть младше меня.

— А из чего шашлыки? — с улыбкой спросил он.

— А из тебя! — ответил ему кто-то третий.

— Не, Воробушек тощий, — отверг Лёха предложение. — Одни хрящи.

— Тогда из, — Япончик назвал какого-то толстого парня, имя которого я не записал.

— А там одно сало.

— Тогда давай из тебя сделаем!

— А во мне, — вздохнул Лёха, — нихуя хорошего.

* * *

Посмотрев на «загородный сад» снаружи, я ужаснулся. При поступлении облик здания меня не заботил, поэтому лишь теперь я оценил его во всей красе.

Это был двухэтажный дом из красного кирпича, построенный, судя по обрамлению окон, лет сто назад. Некоторые оконные проёмы были полностью или частично заложены кирпичом, все, разумеется, зарешёчены.

Окно второго этажа прямо над дверью было разбито, его осколки держались только на прутьях. Пока я смотрел, маленький кусок стекла сорвался и упал прямо на дорожку. Не знай я, сколько человек обитает в этом здании, решил бы, что оно заброшено.

Только крыша выделялась. Новенький пластик блестел на солнце. Вероятно, её уже нельзя было не поменять.

Лекарства

Я ничего не писал о них, пока был в больнице. Боялся, что санитары могут забрать и прочитать мой дневник. Однако, этого не случилось.

Лекарства выдавались утром и вечером, в столовой. Больные становились в очередь, другой больной, которому администрация доверяла, выдавал предписанные препараты. Не помню, чтобы он сверялся с нашими карточками — кажется, он знал всех наизусть. Нужно было, не отходя от стола, засунуть в рот таблетки, а затем взять один из стоящих рядом маленьких пластиковых стаканчиков с водой и запить.

Лекарства мне выписали сразу же. Всем новоприбывшим здесь сразу назначают успокоительные — на всякий случай. В первые несколько дней я был так растерян, что действительно пил их, но затем решил во что бы то ни стало перестать.

 Это оказалось не трудно. Всем, кому действительно необходимо было дать какой-либо препарат, его просто вкалывали в мед кабинете; приём таблеток же, фактически, оставался на совести пациентов. Никто не узнавал, проглотил ты лекарство, не требовал, например, сказать что-нибудь после приёма; вполне реально оказалось постоянно прятать пилюлю под язык или за губу. Дойдя до палаты, я как можно незаметнее вынимал слегка растворившиеся в слюне кругляшки, а потом либо щелчком отправлял их в открытое окно, либо смывал в раковину, притворяясь, что сморкаюсь. Никто не замечал, а заметь — вряд ли бы донёс. Хоть я ни разу не слышал о том, что кто-то манкирует лечением, но в день, когда у нас брали анализы, больные испуганно шептались о том, что проверять будут наличие лекарств в крови.

Карантин

Понедельник.

Воробушка перевели в изолятор. Только из-за этого я и узнал, что таковой здесь есть. Это небольшая одиночная комната со своим туалетом. Туда носят еду, и, когда там кто-то есть, не запирают дверь — но ни входить внутрь, ни выходить наружу не нужно и не желательно. Потому что туда помещают только тех больных, которые в дополнение к безумию подхватили какую-либо заразную болезнь. Воробушка посадили из-за ветрянки. Вот только не знаю, поможет ли это.

Одного больного, которого хотели отправить домой, не выпустили из-за температуры. К концу дня начали ходить слухи о карантине. Если его введут, я не смогу возвращать вещи (прочитанные книги), но это ладно. Гораздо страшнее, что никого не выпустят до конца карантина. Врач сказал моей маме, что, если моё состояние останется стабильным, я выйду в эту пятницу.

Я лёг сюда, рассчитывая пролежать одну неделю.

К счастью, пока карантин — слухи. Завтра узнаю точно.

* * *

Вторник. Утро.

Зашёл улыбающийся санитар, сказал, что вопрос с карантином решат сегодня до 10 часов. Ещё бы они не решили — сегодня день свиданий, начало — в 10!

* * *

Ровно 10 часов.

Цветочка повели на свидание к матери. Значит, мои молитвы были услышаны богом всех атеистов — Богом-которого-нет!

Так я думал.

Пока через десять минут не увидел Цветочка, спящего в своей кровати.

«Может, мама его не особо любит? Обняла, дала передачку и ушла?»

А затем подошёл Мороз.

— Нормально всё? Нормально?

— Да.

— А свидания с родственниками запретили, да!

— Карантин ввели всё-таки?

— Да, до первого сентября!

Если бы он просто сказал «да», я бы отказался верить, решил бы, что он путает что-то. Но Мороз сказал конкретную дату. Это был приговор.

А я даже не знаю, какое сегодня число!

* * *

Едва я это написал, как меня вызвали. Оказалось, что, хотя видеться и нельзя, передавать наружу вещи можно. Насчёт выписки — ещё не знаю.

При том, что, когда я хотел взять у Воробушка книгу, которую ему одалживал, и подошёл с этим вопросом к санитару, она ответила, что не раньше, чем через неделю.

Больное место с больными людьми!

А книгу мне Воробушек вернул сам в тот же день, самовольно выйдя из изолятора. Я к этому отнёсся нормально, потому что переболел ветрянкой в детстве.

* * *

Вроде бы людей всё ещё выписывают. До сих пор я кое-как мог понять логику введённого карантина. Но если они и правда могут выпускать больных навсегда, но не могут — на время, я сдаюсь. Я не понимаю ни целей карантина, ни средств, которыми они достигаются.

Спрошу у врача на обходе завтра. Самый авторитетный источник.

* * *

Услышал, как Рыжий говорил Параноику:

— Пиздец, — от него редко можно было услышать предложение без мата, — думки всякие, пиздец в башке, завтра домой, пиздец в башке.

— Пиздец в башке — согласился Параноик.

Значит, выписывают. На обходе всё равно спрошу.

* * *

Спросил. Илья Сергеевич сказал, что в пятницу выпишут. Но мне рано говорить «ура» — до пятницы ещё два дня, включая текущий.

* * *

За эти два дня ничего не поменялось.

В назначенный день я скатал матрас прямо вместе с бельём и под присмотром санитара отнёс на склад. Затем сгрёб все разложенные на железном остове вещи в пакет и стал ждать.

Четвёртая палата радовалась за меня. Кто-то — уже и не вспомню, кто — сказал, что мне не место здесь, и пожелал не возвращаться.

Армянин тихо спросил, смогу ли я помочь ему с контрабандой, спрятать сигареты в пенёк под окном. Я отказался — не хотел связываться с любой, даже самой мелкой преступностью, и ещё меньше хотел приближаться к больнице. Он понял.

Наконец санитар крикнул моё имя.

Дверь шлюза хлопнула за спиной, родители отдали мою одежду. Никогда в жизни не надевал кроссовки так быстро.

Я провёл в больнице двадцать пять дней. По местным меркам это очень мало.

Эпилог

Выйдя на волю, я не стригся два года. Не специально — просто идея сходить к парикмахеру вызывала у меня неприятие.

Ровно через год, в августе 2018-го, я шёл в банк и встретил Армянина. Он стоял у дверей магазина и выпрашивал мелочь, сбивчиво говорил, что я хороший человек. Не уверен, узнал ли он меня, и понял ли, что я узнал его. Всю дорогу до банка я не мог перестать тихо материться.

02.06.2025