«В погоне за публикацией в ВАК-журналах и Скопусах исчезло бескорыстие, то есть фундамент любой науки. Самое главное, что жизнь университетская подчинена не науке, а инструментам её измерения, то есть наукометрии».

Людмила Олеговна Черне́йко — о семье, работе на факультете, научном языке и независимом мышлении.

Людмила Олеговна Черне́йко — доктор филологических наук, профессор кафедры русского языка. Специалист по лексической семантике, лингвокультурологии, языку науки, теории текста, культуре речи, онтолингвистике, а также теоретическим проблемам эргонимии.

Людмила Олеговна, расскажите, где Вы родились?

Я родилась в таком месте, которое уже, как бы сказать, к России и отношения не имеет. Родители после фронта оказались сначала в Польше, потом в Белоруссии, где я и родилась — в городе Борисов Минской области. Мне было где-то около года, когда мама переехала жить к своей маме в город Серпухов — это Подмосковье. Там и прошла моя юность, там я закончила школу. После окончания школы поступала в МГУ, но в первый год не поступила, хотя у меня была золотая медаль, и пошла работать в библиотеку МГУ. К тому времени родители переехали в Одинцово, и я смогла работать и учиться на подготовительных курсах. Мне повезло, потому что тогда на курсах преподавал один из самых талантливых литературоведов Феликс Раскольников, я у него многому научилась. Но мой путь в университет простым не назовешь, он был тернистый. Я поступала на французское отделение, но не поступила в первый раз, не поступила и во второй — плохо сдала французский. Но тогдашняя заведующая кафедрой французского языка предложила мне пойти с теми же баллами на вечернее отделение (а оно тогда было только русским). Я сначала отказалась, но под нажимом плачущих мамы и бабушки согласилась. Так их слёзы определили мою судьбу, и я оказалась на вечернем отделении, где изучалась русская филология, о чём ни разу не пожалела. Я абсолютно уверена, что судьбою мне был предписан именно тот маршрут, который я прошла, надеюсь, что он ещё пока не завершается, но, тем не менее, близится к завершению. Мне дано было приобрести бесценный опыт, который я никогда бы не приобрела, учась на романо-германском отделении, — это опыт приобщения к истинно народной русской культуре и к живому слову, который получаешь в экспедициях.

Почему это опыт бесценный?

Опыт диалектологических экспедиций определил моё мировоззрение: он заставил меня вслушиваться в слово. Я считаю, что диалектологическая школа — это одна из важнейших школ не только научных, но и жизненных, определяющих мировоззрение и лингвиста, и человека и воспитывающих его адекватное отношение к людям, которых у нас на всех уровнях принято называть «простым народом», понимание его сложной простоты, сложенной из близости к природе, вере в её силу и мощь, а также из социальной неразобщённости, особенно проявляющейся в трудных жизненных обстоятельствах. Сейчас слово «патриотизм» опошлено, а вообще любовь к родине — это нормальное чувство. Любовь к родине определяется не любовью к социальному статусу, не привязанностью к брендам-трендам, она определяется исключительно любовью к земле, к своему народу, к созданной им культуре, а также той «элитарной» (по классификации Н.И. Толстого), в основе которой лежит культура народная. Это я точно знаю. Я поработала преподавателем русского языка в других странах (Сербия, США, Италия и др.), работа мне нравилась, но я узнала, что не смогла бы за границей жить.

Почему Вы выбрали именно диалектологию?

Замечательный встретился мне человек — Оксана Герасимовна Гецова, она вела у нас старославянский. Ну, старославянский — предмет примерно такой, как сопротивление материала в Бауманском институте, наверное. И старославянский меня очень увлёк! Тогда Никита Ильич Толстой у нас читал первый год, это был его первый опыт чтения лекций на нашем факультете. Я помню, что приезжала к 9 утра на его лекцию в здании нынешнего журфака на Моховой (там были и филфаковские аудитории), сидела в первом ряду и слушала Толстого. Мы с ним потом подружились, и тогда, вспоминая свой первый опыт в МГУ, в одном из разговоров он мне сказал: «Милая Люда, как мне важно было видеть ваши внимательные, понимающие глаза!» По моей тетради по старославянскому (а она у меня сохранилась до сих пор) многие «хвостатые» студенты сдавали вполне успешно экзамен. У Оксаны Герасимовны я получила свою пятерку, и она меня пригласила в экспедицию. Я, конечно, согласилась, и мы поехали под её руководством (я впервые) в село Заостровье на Двине. Никогда в жизни я не пожалела о своем выборе. Первая моя диссертация была посвящена диалектной лексике — ландшафтной терминологии, а уже потом, много позже, я перекочевала в «высокие» слои атмосферы — перешла к изучению абстрактных имен.

Расскажите, пожалуйста, о своей семье.

Происхождение моё очень непростое… Я формировалась в ситуации двоемирия (Андрей Белый описывает эту ситуацию двоемирия в «Котике Летаеве», но там ситуация другая: у героя Андрея Белого двоемирие было связано с тем, что ребёнок входил в жизнь через болезнь, через в какой-то степени раздвоенное сознание — сознание здорового ребёнка и сознание ребёнка в болезни). У меня такое двоемирие было не психосоматического свойства, а социального, потому что моя любимая бабушка по линии мамы — очень простой человек, она даже не умела писать, но знала столько русских пословиц, столько поговорок! Она была таким удивительным человеком, который остался для меня образцом человечности, доброты, мудрости. Самое главное в её личности, на мой теперешний взгляд, что она делала добро, не ожидая никаких похвал, никаких «спасибо». И такое её отношение к людям и к жизни так прочно «застряло» во мне, что, когда меня люди благодарят за помощь, которую я им оказываю, я повторяю: «Благодарите не меня, а свою судьбу, которая меня выбрала своей рукой». Бабушкин пример для меня очень значим в жизни. А вторая бабушка Ольга Петровская — типичный представитель такой традиционной русской интеллигенции. Это человек с высшим образованием, со знанием языков, с определённым социальным кругом и в молодости, и в последующие годы. Этот круг составляли многие, среди которых Виктор Шкловский, Борис Пастернак, Владимир Маяковский, Николай Асеев, Сергей Третьяков, Татьяна Тышлер (первая жена художника Тышлера осталась подругой бабушки на всю жизнь, как и Лидия Радкевич, редактор всех трудов В.В. Виноградова, и Оксана Асеева, вдова поэта). Бабушка, например, не могла себе представить, чтобы я куда-то поступала, кроме МГУ. Для неё это было просто немыслимо! Но мама хотела, чтобы я изучала вообще западную филологию, а бабушка как раз настаивала на том, чтобы внучка продолжила «традицию семьи», как она говорила, и пошла изучать русскую филологию, чтобы продолжить «дело деда» (моего деда Силлова Владимира Александровича, её мужа). Но «дело деда» — это семантически амбивалентное выражение, поскольку такое «Дело» было заведено на Лубянке в 1930 г. Мой дед попал в расстрельный список одним из первых (расстрелян 16 февраля 1930 г.). Этот факт биографии семьи отложил свой негативный отпечаток и на всю семью, и на моё мировоззрение.

Помнится, у Вас была история про «разговор во сне».

Да, эта история связана с моим дедом. Дед мой был человеком очень интересным, и я много слышала о нём, но никогда его не видела, только на фотографиях. В постперестроечное время в интернете появилась информация о нём. А про «разговор во сне» было так: я спрашивала свою бабушку Олю, почему она к своему второму мужу ездит на кладбище, а к дедушке никогда, спрашивала, почему он умер так рано. Ответ всегда был один: дедушка умер от воспаления лёгких. А я почему-то в это не верила. И однажды мы с Татьяной Александровной Тышлер возвращались из гостей (были у сестры моей бабушки), а она хорошо знала и бабушку, и деда смолоду. Я сказала: «Татьяна Александровна, я не верю, что мой дед умер от воспаления лёгких». И тогда она стала мне говорить о том, что время было очень трудное, что Володя (мой дед Силлов) был «удивительным человеком, талантливым, многообещающим, что, когда он входил, в комнате становилось светло». Я понимала, что Татьяна Александровна уводит разговор совсем в другую сторону, но настаивать не стала, хотя получила подтверждение своим предположениям, что в семье есть некая тайна. Действительно, дед в свои неполные 30 лет написал статью о Ницше и Маяковском (она сейчас есть в интернете). Они писали с бабушкой стихи, их общий сборник «Зрачки вёсен» хранится в Ленинке в отделе редких книг. Между тем Татьяна Александровна передала бабушке Оле мои вопросы и сомнения по поводу «воспаления лёгких». Тогда в один из моих приездов (а я ездила часто — бабушка со мной занималась английским) бабушка показала мне жёлтую справочку (у меня её в архиве нет), в которой значилось: «Ваш муж умер во внутренней тюрьме Лубянки». Дата смерти не значилась. Тогда бабушка рассказала о расстреле деда. Это был даже не расстрел, а просто выстрел в упор, без суда и следствия, в кабинете следователя (эти сведения бабушка получила от Лили Брик), оформленный как расстрел. Страх «цепочек дверных» не отпускал бабушку всю жизнь. Он в ней зародился с потерей деда и застыл навсегда, он и меня не отпускает. В советское время были такие тайные агенты, их называли попросту «стукачи». И бабушка, ведомая своим страхом перед властями любого ранга, очень боялась, что меня «завербуют в стукачи», когда я уже училась на дневном отделении. Она мне про «стукачество» много рассказывал. Тогда это было, как говорят, распространено (теперь никто никого ни о чем подобном и не попросит, потому что Les murs ont les oreilles: У стен — уши), и мы знали таких людей, при которых следовало замолкать. И вот бабушка даёт мне такой важный совет: «Тебя могут вызвать в первый отдел (я не знала, что это такое) и могут тебе предложить доносить на своих товарищей, ты обязательно поблагодари за доверие, но скажи, что ты во сне разговариваешь». Но меня, по счастью, никто никогда никуда не приглашал и ничего подобного никогда не предлагал. Так что эта фраза про «разговоры во сне» имеет в моей семье свою историю «с корнями».

Что касается судьбы деда, то я познакомилась с его Делом уже в 90-е, когда был открыт на Лубянке доступ к делам репрессированных (он был реабилитирован в 1988 г.). Мне посоветовал тогда написать письмо на Лубянку известный журналист Лев Вознесенский (он дружил с моим мужем), у которого репрессиями выкосило почти всю семью. А на Лубянку я долго собиралась. Первый раз мне назначили день — я почему-то не смогла пойти, второй раз тоже что-то не сложилось, видно, ноги не несли, что-то мне мешало. Мой муж мне тогда сказал, что Лубянка — организация серьёзная и что так себя вести, как я, нельзя. На третий раз (прямо как в сказке) в назначенный день и час я туда пошла — это было 11 января 90-го года. Пришла, меня встретил сотрудник, мне дали дело В.А. Силлова. У него была 58-статья, пять человек проходили по этому делу, 4 человека получили 10 лет без права переписки, а у него приговор, как значилось, «расстрел». Что интересно, совпали некоторые даты, сработала нумерология: дело всё в том, что, как я уже сказала, никто не знал, какого числа дед был расстрелян (точнее, убит), а по документам дела это 16 февраля 1930 г., но 16 февраля — это мой день рождения (конечно, через очень много лет). Что касается даты 11 января, то это тоже дата занятная: когда я подошла к концу чтения текста допроса, то обнаружила следующую запись — 11 января 1930 г. И вот эти две цифры: 11 января 90-й — 11 января 30-й и 16 февраля 30-й год и мой день рождения — как-то причудливо во мне сошлись. И эта нумерология через много лет себя проявила. Дело в том, что я никогда в жизни не писала стихов. И вдруг 13 лет назад мне приснился псевдоним, а потом пошли стихи. А псевдоним приснился занятный: это некий вид палиндрома (оборотень) — фамилия Силлова (это моя девичья фамилия), превратилась в А. Воллис (Анна — имя моей любимой бабушки). Стихи публикую только под псевдонимом, но без мистификаций. Вышли два сборника, последний «Созерцание» в издательстве «Гнозис», есть публикации в «Литературной газете (там же и рецензии), в альманахах, но всё только под псевдонимом.

Считаю, что мне легко жить в том смысле, что я себе заслуг не присваиваю. Никаких: ни научных, ни литературных, потому что считаю, что во мне «ожил» дед, он во мне говорит. И даже моя коллега, которая получила сборник, не поняла, что этот сборник был написан женщиной — и псевдоним немаркированный, и много стихов написано от лица мужского пола. У меня есть такое стихотворение, которое начинает сборник, «Моя родословная» (я не помню своих стихов, а, если не запишу строфу ночью, к утру забуду), которое заканчивается так: «Тот промахнулся, Я — продолженье».

Абсолютное ощущение, что это мистика… Я не знаю, как к этому относиться, я к этому отношусь как к факту — да, может быть, это мистический факт. Хорошо ведь сказал Иосиф Бродский, что «поэт — функция языка». Я бы даже продолжила, что и исследователь (учёный) — во многом функция языка, потому что он зависит и от языка, в котором он свои мысли воплощает, и от своего мировоззрения, а филолог, конечно, зависит от материала, которым он занимается. Материал, которым человек занимается, накладывает, на мой взгляд, свой отпечаток на исследователя.

Как Вы думаете, за все годы Вашей работы университет изменился?

Вообще человеку свойственно меняться, организации свойственно меняться, социуму свойственно… Меня в своё время поразило то, что прочитала у Цицерона: он жалуется на молодёжь, говорит, стала такая невежливая, в Сенате не здоровается! И вот эта проблема, когда пожилые, скажем толерантно и политкорректно, а для этого и существуют эвфемизмы — люди в возрасте журят молодёжь, она, мне кажется, вечная. И, скажем, родители и дети — это не только «Отцы и дети» Тургенева. Потому что у каждого поколения есть своя система ценностей, приоритетов. Ну, как изменилась наша жизнь, так изменился и университет. Что изменилось?

Помню достаточно сложную ситуацию… Моя жизнь в университете складывалась непросто: я всё время что-то преодолевала. Пример: я никогда не собиралась вступать в коммунистическую партию. У меня не было никакого желания куда-то вступать. Я вообще такой человек-одиночка, но коллективные действия мне были вполне по душе, например, субботники… И вот однажды мой муж мне сказал: «Если ты не вступишь в партию, то останешься на обочине факультетской жизни». Он был прав, поскольку партийные собрания тогда решали вопросы жизни факультета. Но если ты на эти собрания не попадаешь, значит, ты и не участвуешь в жизни факультета, и ничего о ней не знаешь (именно так я себя ощущаю сейчас). И я тогда подумала: и правда, наверное, есть резон вступить. Пришла к нашему секретарю партийной организации и сообщила о своем желании. Я тогда была настолько наивной, что никак не ожидала вот такого ответа: «Ну что вы, Людочка, в партию у нас очень большая очередь». Завязался диалог. Я говорю: «А можно тогда я заявление на очередь в партию напишу?» — «Нет, не надо Вам в партию идти, потому что у вас маленькое общественное лицо». — «Как — “маленькое”? Я выполняю все общественные поручения, которые мне дают, и что значит “большое общественное лицо”?» Мне не объяснили, но в партию я всё-таки вступила, как всегда, небеспрепятственно.

То время не любило, чтобы человек выделялся своей индивидуальностью, и старалось всех «причесать под одну гребёнку». Например, моя коллега вышла замуж за иностранца, что расценивалось как девиантное поведение. И это накладывало свой отпечаток на жизнь каждого из нас. Но был очень интересный период, когда Советский Союз уже рушился, когда партия была, что называется, на излёте… И вот тогда… по стране прошёл такой ураган, когда все стали массово, прямо коллективом выходить из партии. И факультет не остался в стороне. И у нас на кафедре было собрание, на котором обсуждался вопрос о коллективном выходе из КПСС. А мне не понравилось, что времена объявлены демократическими, а предлагаемые обстоятельства вполне тоталитарные. Мне казалось правильным, чтобы каждый решал сам, как ему поступать. Но я как не хотела вступать в партию из-за её «всевластия», так не сочла возможным для себя «поддержать компанию» в этой тотальной кампании. Я встала и сказала, что отказываюсь выходить «дружно», аргументировав свою позицию тем, что у каждого есть право выбора. Наступила тишина. Потом встала коллега (ветеран войны) и тоже отказалась. Решение о коллективном выходе из партии кафедра не приняла. И я была этому рада.

Что изменилось в университете? Университет доверился цифре. Довериться цифре — это, наверное, удобно. Но за удобство, за комфорт мы должны платить. Марина Леонтьевна на одном из собраний факультета сказала, что такая вот наукометрическая система университета под именем-аббревиатурой ИСТИНА[1] — это «железяка». Я считаю, что Марина Леонтьевна употребила метафору неправильную, потому что нельзя назвать «железякой» систему, которая определяет судьбы людей, хотя сама система отработана плохо. Вот бы оптимизировать ИСТИНУ! На мой взгляд, наша наукометрическая система ИСТИНА — это ещё и дискредитация замечательного русского слова «истина». И университетскому руководству следовало бы подумать над тем, как бы её усовершенствовать, чтобы она перестала быть «железякой».

Что плохо в нашей научной жизни из-за этой системы и вообще из-за предлагаемых наукометрических критериев? Но сначала маленькое отступление. Я рада, что когда-то Михаил Викторович Панов ко мне по-доброму относился. Это мне грело душу и греет до сих пор. У меня есть три стихотворения цикла «Благодарная память», и там я вспоминаю Михаила Викторовича Панова, Никиту Ильича Толстого и Клавдию Васильевну Горшкову. Так вот: Михаил Викторович Панов прочитал одну мою статью, дал положительный отзыв и спросил, имеет ли она отношение к моей докторской (а докторская посвящена анализу абстрактных существительных), я ответила, что не имеет, потому что в статье лингвистически осмыслялся художественный текст. Тогда М.В. спросил, почему же я её написала. Я ответила: «Просто мне захотелось осмыслить этот материал и получить, ну, рондо… какое-то завершение работы». Он тогда так наклонил голову, задумался и сказал: «Вот это и есть настоящее научное творчество». Что он сказал этим? Только одно: научное творчество должно быть бескорыстным. Исследователь хочет «дойти до сути». Что же теперь у нас происходит? Мне заказали статью. Я согласилась охотно, но задаю коллегам вопрос, который мне бы никогда и в голову не пришёл, если бы не наша «наукометричка» ИСТИНА: «Простите, пожалуйста, а ваш журнал ВАКовский?» Это стыдный вопрос, я за него извинилась, но дело в чём? Вам за публикацию в ВАКовском журнале дают одно количество баллов, а за публикацию в сборнике Академии Наук (куда вообще немногих приглашают) дают меньшее количество баллов, потому что сборники РАН РИНЦовские. А некоторые учёные умудряются публиковаться только за границей, потому что они сразу получают огромный балл! А зачем вам нужен в Истине этот балл? Всё просто: устанавливается (не машиной — людьми!) некая медиана, и если у вас количество очков меньше этой медианы, то ваш контракт не может быть продлён на пять лет.

А на сколько? А всё зависит от того, насколько вы отстаёте от этой медианы. Верно говорит народ: не так важно, как голосуют, важно, как считают. Я-то по душевной простоте думала, что есть некая матрица, что она общеуниверситетская. Ничего подобного. Каждый факультет устанавливает удобные для себя коэффициенты. Многие студенты вынуждены работать, а для научного творчества нужна праздность. Её отняла наукометрия у преподавателей, потому что в погоне за публикацией в ВАК-журналах и Скопусах исчезло бескорыстие, то есть фундамент любой науки. Самое главное, что жизнь университетская подчинена не науке, а инструментам её измерения, то есть наукометрии.

Думаю, что науку наукометрия губит. Равно как погубит науку английский язык, на котором теперь предпочтительно писать статьи для публикации. Ведь что такое научное познание? Научное познание — это умение связать какой-то ассоциативной верёвочкой совершенно разные вещи и вдруг увидеть закономерность. Но докопаться до чего-то вы можете, если только вы мыслите на родном языке, потому что родной язык позволяет устанавливать ассоциативные связи так, как не позволяет их установить неродной язык. Это целая проблема: так ли безобидно требовать от специалистов публикации результатов своего исследования на английском языке?
Мой взгляд такой: очень небезобидно — разрушается русский научный язык. Тому, кто эту идею внедряет, неплохо бы почитать философские трактаты Нильса Бора «Единство знаний» и «Свет и жизнь»!

Максим Анисимович Кронгауз написал книгу «Русский язык на грани нервного срыва», но, во-первых, на грани нервного срыва может оказаться человек (и/или социум), а язык только отображает сложившееся в социуме положение дел, во-вторых, даже если «язык и на грани», он не сам там оказался — его на эту грань ставят, в частности вытеснением из сферы русской культуры русского научного языка английским. Общеупотребительному русскому языку ничего не грозит, тем более что эта языковая система является самонастраивающейся, а владение языком — это не что иное, как владение языковыми регистрами (знанием того, когда слово уместно, а когда неуместно). Этому надо учить, этому не учат ни в семьях, ни в школах. Я сегодня с ужасом узнала, что школьников не обучают работе со словарями — главным хранилищем накопленных культурой знаний. Что касается русского научного языка, то за него нужно бороться всем миром.

А Вы видите какие-то перспективы решения проблемы научного русского языка?

Мне кажется, что, во-первых, нужно отменить требование к написанию статьи по-английски как обязательное: хотите писать по-английски, пишите. История говорит, что Александр Чижевский написал свою работу «Земное эхо солнечных бурь» на французском языке, а потом перевёл на русский. Это право человека выбирать язык, на котором он публикует свою работу, но мотивировать высоким наукометрическим баллом написание научной статьи на английском языке, а не на родном русском — за гранью научной этики. Но научное сообщество предпочитает об опасностях, нависших над отечественной наукой и образованием, говорить тихо или вовсе молчать. Такое состояние «молчания ягнят». А когда человеку есть, что терять, то он подумает, как ему себя вести. Есть же инстинкт самосохранения. А «настоящих буйных мало», как писал В. Высоцкий, это значит, что мало людей, которые готовы побороться не только за своё благо, но и за благо других, то есть за справедливость. И люди говорят: «Что я буду связываться, когда я могу поехать на дачу на свою и там посадить цветы?»

Мне просто кажется, что здесь важен голос неравнодушных к сложившемуся положению дел в науке и в культуре людей. Потому что то, что происходит в культуре, идёт, как я уже говорила, под знаком оптимизации… Само слово превратилось в издевательское: его употребляют как синоним уничтожения того, что было и что было нужно людям. Такой тотальный обман людей. Но самое главное: у нас нет оппозиции, её нет нигде. Понимаете, какая штука, общество — это синергетический объект, это фрактальный объект. Что значит «фрактальный объект»? Это объект, в котором структура целого повторяется в структуре частей. Вот у нас на факультете есть оппозиция администрации? Нет, и никогда не было. У нас голос студентов, которые как-то борются за свои права, слышен? Мне он не слышен.

Он есть, но его не слышно.

Что это за голос такой, что его не слышно? Это голос огромной общественности МГУ или это голос писклявого маленького ребенка? Нет, он не слышен. Даже если взять наше сообщество, у нас нет ни оппозиции ректорату, ни оппозиции ректору — ректор всё, что ни сделает, всё правильно. Так не бывает. Декан всё, что ни сделает, всё правильно. Так тоже не бывает. Его позиция — это его мнение, хорошо, если в административном совете спорят с начальством и приходят к консенсусу. Любая оппозиция отрезвляет власть, если та перебирает с уверенностью в собственной правоте и непогрешимости. Но у нас нет такой оппозиции. А я всё-таки очень доверяю «подвалам», андеграунду, потому что именно оттуда пробиваются какие-то ростки иного (не скажу «нового», но другого): underground — из-под земли, ростки новой мысли.

В частности, борьба за русский научный язык уже ведётся в рамках факультета и в рамках университета, потому что собираются очень неглупые люди: математики, биологи, физики, филологи и обсуждают проблему русского научного языка. Темы даются по научному русскому языку, по научному творчеству. Понимаете, мы же привыкли, что нужно создавать словари писателей, да? А словари учёных не надо создавать? Надо. Словарь Л.С. Выготского создан, но он куцый, это скорее проспект будущего словаря. И словарь должен быть вообще принципиально другим, потому что в науке не только логика сильна. В науке сильна иррациональность, в науке сильна интуиция. Откуда человек знает, почему он так сочетает этот термин, а не иначе, он же сам не знает. А если покопаться, можно докопаться до причин, до мировоззренческих основ. Так что за научный русский язык есть кому побороться.

Филологи нужны современной России?

Да. Понимаете, какая штука… Филология, как её определил Сергей Сергеевич Аверинцев — это «наука понимания», даже важнее: «служба понимания». Филологов надо учить самому главному (конечно, нужно учить старославянский, древнеанглийский, это все очень важно, это всё нужно в его образовании), но мне кажется, что доминанта филологического образования должна выглядеть так: научить людей извлекать смысл из текстов. Ведь филология зародилась как герменевтика. Она же была как наука, если хотите, талмудистского толка, то есть наука толкования «тёмных» (непонятных) мест текста. Начинаем с толкования трудного, непонятного, его интерпретации. Почему филолог с хорошим образованием так востребован? Он умеет читать (= понимать) чужое и писать так, чтобы понимали, своё. Неважно, где и сколько наших выпускников работает. Важно, что они есть и на телевидении, и в СМИ, и в театрах (литературные консультанты), и в онлайн-журналах. Много где востребованы. Кто востребован? Человек, который понимает, что говорит, и понимает, что читает.

Вот я сегодня смотрела рефераты студентов. Некоторым пишу: Вы понимаете, что Вы пишете? Человек написал полстраницы текста, но нормальному человеку понять, что там написано, невозможно. И естественен мой вопрос. А Вы понимаете, что Вы сами написали? Филолог очень нужен. Филолог очень нужен школе. Например, некоторые (я знаю о частных) московские школы хитрят — охотнее берут не выпускников МГУ, у которых есть чувство собственного достоинства (и права они могут покачать), а кого? Берут людей с периферии — они начальству не возразят. Это я знаю не понаслышке. Филолог с хорошим образованием стране очень нужен. Вообще стране нужен филолог, не только юрист, экономист.

 
БЛИЦ

Лучший российский лингвист? Михаил Викторович Панов.

Лучший писатель для Вас? Чехов, Достоевский.

Лучший поэт? Пастернак.

Любимое печатное издание, которое вы сейчас читаете? «Огонёк».

В чём секрет сохранения активности, живости, молодости?

Совсем не секрет. Это интерес к тому, чем ты занимаешься. И второе: это интерес к тому, с кем ты работаешь. Вот и всё. Тут хитрость есть одна… Дело в том, что интерес — он либо дан, либо не дан. Конечно, можно стараться его как-то воспитывать, но как же интерес воспитать, если у подростков его нет друг к другу, а друга и Другого заменили гаджеты. Есть такое понятие, которого нет ни в одном другом языке, кроме русского — это понятие «приязнь». Почему нам одни люди приятны, и мы к ним расположены, а другие неприятны? Физики мистического толка объясняют это тем, что у вас с одними людьми есть резонанс, а с другими нет резонанса… Но ведь не вы же хозяин своему резонансу. Вот интерес, он почему меня, по счастью, не покидает? Мне интересно слушать того, кто интересно говорит. А если человек тянет резину… Я помню, я читала на психфаке лекцию, а Вы же знаете, у меня всегда под рукой должны быть подготовленные бумаги. Я буду готовиться накануне до двух ночи. Меня спрашивает дочь: «Зачем тебе эти бумаги, если ты всё равно по ним не читаешь?» Пусть будут! Их подбор накануне дисциплинирует. Но нельзя по написанной бумаге мыслить, а лекция именно мысли и требует. Так вот, они <студенты психфака — прим.> подошли ко мне и сказали: «Мы никого кроме Вас не видели за этой кафедрой, кто бы читал без бумажки».

Но ведь я тоже однажды решила выглядеть академически, написала лекцию на белой бумаге и решила начать читать. К концу первой страницы мне стало дико скучно, и, когда я так соскучилась читать свои собственные мысли, я отложила всё в сторону и сказала: «Вы знаете, я дома всё очень хорошо написала, но я не в состоянии это прочитать». Есть разные люди — есть люди устного мышления (вот я человек устного мышления). Нет, я, наверное, «обоерукого» мышления — письменного, и устного, но очень многие мысли приходят ко мне прямо в аудитории и вместе с аудиторией.

Это дар Бога любить то, чем вы занимаетесь. Но на Бога надейся, а сам не плошай: мы любим то, что знаем, а преподаватель любит тех студентов, которые к знанию стремятся. А иначе зачем университет? Люби́те то, чем вы занимаетесь и любите тех, с кем вы занимаетесь. Вот и всё, очень простой секрет. Миром же правит любовь. А любим мы то, что знаем и понимаем. И получается, что филология — это наука (логос) о любви (филео).

Интервьюер: Анна Земцовская

Редактор: Александр Денисов

Подготовка к републикации: Мария Тухто

(14.06.2019)


[1] ИСТИНА(https://istina.msu.ru/) — Интеллектуальная Система Тематического Исследования Наукометрических данных. ИСТИНА предназначена для учёта и анализа научной деятельности сотрудников организаций.