Просто вылитая

Автор: Ирина Карташова

Двадцатый век, на исходе

Саша просыпается рано. Включает радио и начинает разговаривать ― с ним и с самой собой. «Зиминский, Куйтунский и Тулунский районы перевыполнили план по молоку», ― бодро вещает диктор сквозь потрескивание старого приемника. Вот и хорошо, вот и славно, будем с молоком, значит.

Она сноровисто заправляет кровать. Матрасы серые и тощие от возраста, несколько штук один на другом, чтоб было помягче (не помогает), подушки тоже уже изрядно всхуднувшие. Зато постельное белье чистое, накрахмаленное, похрустывает, любо-дорого поглядеть.

Растапливает печь. Газетная бумага, лучина, самые сухие и тонкие полешки ― Господи, благослови затопить поскорее! Печка старая и с норовом, к ней подход нужен: то тяги мало, то дымит во всю ивановскую. Сегодня день удачный: огонь разгорается быстро, вот уже плита начинает краснеть, можно печь лепешки. В избушке становится теплее, Саша сбрасывает одну из трех кофт, которые надела, встав с кровати. Домик маленький, утеплен плохо ― и за сибирскую весеннюю неласковую ночь успевает выстыть. Зато и нагревается быстро, вот и хорошо, вот и славно.

Пышные шапки гортензии в огромной жестяной банке из-под сельди приветливо переливаются сиренево-зелено-розовым.

― Тесно тебе, понимаю, тесно, моя красавица, ― говорит ей Саша и ласково перебирает листочки. ― Ну потерпи уж, как земля прогреется ― пересажу тебя на грядку, вот там приволье будет.

И «красавица», кажется Саше, понимающе кивает. Из-за двери слышится настойчивое царапанье.

― Проходи-проходи, Феденька, ― радуется Саша, с трудом открывая тугую дверь. ― Угощу тебя сейчас, трудягу нашего, всю ночь не спал, работал. В избушку проскальзывает широкомордый полосатый кот. Вид у него самый боевой: уши рваные, хвост укорочен в драке с соседским наглым псом. Кот набрасывается на миску, как на зазевавшуюся мышь, урчит от удовольствия.

Саша раскладывает намасленные горячие лепешки по двум мискам, где поменьше ― себе, побольше ― внукам: отнесет им, как встанут. А встанут они поздно: каникулы, спи-отдыхай! Да и правильно, когда еще поспать, как не в детстве.

Она выходит открыть ставни. Окна в доме напротив, где живет старший сын с семьей, еще не светятся. Байкал, старый пес, лениво вылезает из будки и снова заползает туда, громыхая цепью: а, свои. Саша осматривает смородиновые кусты под окнами ― нет даже намека на листики. «А в России уже яблони цвести начинают», ― привычно думает она. Когда внуки услышали эту фразу, они дружно засмеялись: «Баба Шура, ну ты даешь ― а здесь что, Германия, что ли? И какие яблони в апреле, вон снег еще не сошел!».

Двадцатый век, начало

Саша лежит в кровати, крепко закрыв глаза, чтобы не впускать в них яркий утренний свет. В комнате жарко натоплено, крашеные половицы ― она это знает ― блестят-отливают солнечным блеском. За окном яблоневый сад, аромат которого просачивается в комнату. Перина пуховая, подушка пышная, одеяло легкое ― спи вволю! Но дадут, как же! Саша слышит, как за полуприкрытой дверью спорят родители.

― Опять разоспалась, не добудишься, ― ворчит строгая мать. ― Старшая же, какой пример братьям-сестрам.

― Катя, ну ладно тебе, пусть поспит немного, ― мягко уговаривает отец. ― Мало ли как потом жизнь сложится.

Мама ― она любит, чтобы последнее слово за нею оставалось ― говорит, что вот именно, мало ли, поэтому пусть приучается, нечего барыню растить. Саша со вздохом опускает ноги на гладкий пол ― еще не хватало, чтобы опять из-за нее ругались.

Папа ждал первым сына, имя выбрал ― а родилась она. Имя оставили. Сашка росла бойкой, смышленой, подспорьем отцу во всем и его любимицей ― из-за чего им обоим то и дело доставалось от матери. «Потатчик, ― сердилась мать. ― Ух, допрыгаетесь у меня». Они с отцом молча перемигивались, чтоб не рассмеяться.

Бывало, садятся в дрожки ― отец правит, Саша рядом ― и давай стихи читать по строчке! Папа начинает, она подхватывает. Пушкина, Лермонтова, Некрасова ― он много наизусть знает, и дочка не отстает! Или петь на два голоса: «Окрасился месяц багрянцем», «Степь да степь кругом». У отца красивый баритон, а Саша пока может и верхним, и нижним петь, хорошо у них получается.

Папочка-папа… Как в воду глядел, когда дочь баловал и матери не давал рано Сашу будить! Его, священника одного из воронежских приходов, арестовали, а семью отправили в Сибирь. Мать с Сашей работали в колхозе за трудодни. Вставали обе рано: надо было успевать приготовить поесть младшим, скотину обиходить и на поля не опоздать. Какое уж там высыпаться! Так с тех пор и привыкла вставать ни свет ни заря.

Двадцатый век, на исходе

Сашка лениво потягивается на диване, смотрит на будильник. Матка боска Ченстоховска, да почему уже полдень-то?! Это она недавно в книжке такое выражение вычитала. Теперь вставляет его в речь ― исключительно не к месту, по мнению домашних ― и очень гордится изысканностью. Медленно сползает на пол, тащится на кухню. Ага, брата нет, но есть лепешки на столе: явно, баба Шура уже у них побывала. Лепешки румяные, круглобокие ― Сашка их обожает, особенно когда такие, недавно из печи! Уминает несколько штук подряд, запивая молоком из холодильника. Ну, теперь можно не есть скучную гречку, которую мама им оставила на завтрак, а с теплым набитым животом в апрельскую холодину выныривать.

Баба Шура, конечно, уже во дворе. Возится со своими кустами, чего-то им там втирает. Смешная она: все время разговаривает сама с собой или с растениями своими, стихи читает, песни поет. Сашка знает, что ее саму назвали в честь бабушки. И это еще ладно: хотелось бы, конечно, поизящней, но в целом имя нормальное, можно много сокращений придумать. Сандра, например. А не ладно то, что она якобы похожа на бабу Шуру. Дескать, и болтливая такая же, и память отличная, и учится на одни пятерки, и читает запоем, и стихов-песен наизусть сколько знает! И ― железный аргумент ― на детских фото Сашка просто вылитая бабушка. Ну не анекдот, а? Люди младенцев не видели, можно подумать! Они же все такие ― низенькие, щекастые, нос пуговкой, глаза маленькие и круглые ― как баба Шура, короче. А Сашка другая: она тонкая и высокая, с узким лицом и огромными глазами.

― День добрый, бабШур, ― рявкает Сашка. ― Спасибо за лепешки!» Баба Шура, вздрогнув от неожиданности, радостно разворачивается к внучке.

― Ой, Сашенька, встала уже, молодец! Я Лешу-то видела, а ты, думала, еще спишь. Ну как поспала? Как поела? Понравились лепешечки, значит? Я, знаешь, пшеничная-то мука у меня кончилась почти, а ржаная осталась, вот я смешала, просеяла на три раза…

Баба Шура в подробностях рассказывает, как она готовила лепешки, потом ― без пауз, по своему обыкновению ― как готовила лепешки ее мама в детстве в Воронеже («мука-то была белая, крупитчатая»), потом ― чего она собирается делать со смородиной, чтоб урожай был побольше. Сашке скучно, она зыркает глазами по сторонам в поисках увесистой причины слинять. Лешка хитрый: свалил куда-то ― а ей выслушивать всю эту поэму в прозе!

― БабШур, я пойду, ― наконец придумывает она. ― Мне это, уроки надо делать. Много так задали.

― Иди-иди, конечно, ― торопливо соглашается старушка. ― Учись хорошенько, ты вон какая умница, на доске почета висишь, отличных успехов тебе!

Довольная Сашка спешно удаляется, а баба Шура все продолжает желать ей вслед всего самого наилучшего, хвалить и восхищаться. Умница хмыкает: можно подумать, успехи неотличные бывают! Ну да ладно, что с бабки-то взять. В семье все ― кроме мамы ― над ней посмеиваются. Мама почему-то общается очень вежливо, уважительно. Отец ― тот всегда с пренебрежением: «Эй, мать!». Ну и они с братом не прочь посмеяться. А что делать, если она то и дело поводы дает? То начнет стихи наизусть шпарить ― и ходит за тобой, и твердит то про генерала, что с гор к Тифлису подъезжал, то про Москву, спаленную пожаром. Ни одна из их знакомых бабушек так не делает! Или возьмется весь репертуар любимой своей Анны Герман петь ― причем, где не помнит, свои слова вставляет. Тоже ни от кого они не слышали такого концерта без заявок. А с цветами возится ― сутками в сезон на клумбах пропадает! Нет бы картошки-морковки побольше посадить, с ними и хлопот меньше. А то рыхлит, ровняет, пропалывает, подвязывает, поливает… Выращивает ровно два вида: георгины и гладиолусы. Вся улица знает ― красивей, чем у тети Шуры, цветов не найти. А толку от тех цветов? 31 августа понабегут вечером боевые дочки-внучки соседок: «Мама прислала спросить, не будет ли маленько гладиолусов на линейку? А меня бабушка отправила, говорит, Шура обещалась пару-тройку георгинов на букет оставить». Ну она всё и раздаст. Распускаются цветы только к середине августа, а возни с ними всю зиму и потом с весны. Ну какой прок от такой работы? А баба Шура радуется, улыбается, про каждый цветок расскажет, выходит девчонок провожать, машет им вслед. Осподи…

Двадцать первый век, начало

Сашка просыпается рано. Раздвигает портьеры, впускает в спальню серый московский свет. Вспоминает, как в детстве ненавидела открывать ставни по утрам. Выходить на холод, брр. «Мам, ну зачем это придумали? Открывай-закрывай, столько времени тратить!» Сейчас она бы с радостью вышла во двор: потрепала по холке Байкала, поежилась от морозца, быстренько обежала дом, впуская в комнаты ясное сибирское утро. Каждую тяжелую ставню потянуть на себя, зацепить крючком за петлю ― вот тебе и зарядка на свежем воздухе. Во дворе, конечно, встретится баба Шура с ее всегдашней улыбкой и готовностью немедленно поговорить на любую тему. Несет миску с едой Байкалу. Миска за ночь замерзла, так баба Шура разогрела ее на печи, добавила пару кусочков вечных своих лепешек ― и притащила псу. Отец ругает ее за это: баловство-де, овчарка должна уметь любую пищу есть. Но баба Шура продолжает греть миску. И печь лепешки. И выращивать зелень на окне.

― Баба Шура, зачем? ― удивляются они с братом. ― Лето скоро, всего три месяца осталось, там зелени будет ― завались!

― Глаз порадовать хочется, ― непонятно объясняет она. Дети хохочут. Ну баба Шура же, одно слово, что с нее взять.

Господи Боже мой, думает Сашка, как могла она, выросшая в щедром черноземном крае, объяснить им, появившимся на свет в минус тридцать и дальше своего городка не уезжавшим вплоть до окончания школы, что три месяца до лета без единого зеленого листика ― это ужасно долго? Как могла она втолковать им, зачем нужны цветы в огороде ― пусть и всего на пол-месяца, для чего разговаривать с кустами и деревьями холодным апрельским днем, почему нужно рыхлить и удобрять эту тяжелую глинистую почву, рыхлить и удобрять? И всю зиму трястись над «детками» ― луковицами гладиолусов и корнями георгинов ― которые в деревянных ящиках спят в подполье, и надо каждое утро и каждый вечер спускаться и проверять, не холодно ли им. И не обижаться, что тебя не слушают, что прерывают, что смеются над тобой и передразнивают за спиной, думая, что ты не видишь. Все ты видишь, понимаешь, улыбаешься и прощаешь.

Сашка вспоминает, как она впервые попала в Воронеж, на родину бабы Шуры. В Сибири весной еще не пахло, а здесь ― Матка боска! ― начинали цвести яблони. Сашка застыла перед деревцом, на котором вот-вот развернутся розовые лепестки, и стояла, как в немом кино.

Мысль разогнал звонок. Брат, легок на помине. Сашка улыбается ― она всегда рада его редким звонкам.

«Привет, Москва! ― Леша, по обыкновению, настроен бодро. ― Как жизнь? Слышь, гараж разбирал, нашел там бабы Шуры чемоданчик. Фотографию она тебе отправить, видать, хотела и не успела. Посмотри, я ее сфотал с обеих сторон, прислал тебе».

Сашка открывает мессенджер. На фото ― баба Шура среди своих любимых георгинов. К концу жизни она похудела и как будто стала выше ростом. Лицо, обтянутое кожей, кажется узким, глаза ― огромными. А на второй картинке ― оборотная сторона бумажной фотографии, где все еще аккуратным почерком первой ученицы выведено «Любимой внучке Сашеньке на долгую добрую память».

Саша плачет, уткнувшись лбом в холодное стекло. Подбородок щекочут перья зеленого лука и листики петрушки: на подоконнике у нее теперь всегда ящик с зеленью. Чтоб глаз радовался. Идет в кухню, кладет телефон на стол перед дочкой-первоклассницей.

― Это моя бабушка, ― говорит. ― Шурка, как ты думаешь: я хоть немного на нее похожа?

Девочка сосредоточенно моргает круглыми глазками, вглядывается в фото, переводит взгляд на мать.

― Просто вылитая, ― серьезно говорит она. И забавно морщит короткий нос-пуговку.

Ирина Карташова
Родилась и выросла в Сибири. Город детства ― Тулун, город юности ― Иркутск. Закончила филологический факультет, работала журналистом, редактором, пресс-секретарем. Сейчас живёт в Москве, пишет прозу.