<?xml version="1.0" encoding="UTF-8"?><rss version="2.0"
	xmlns:content="http://purl.org/rss/1.0/modules/content/"
	xmlns:wfw="http://wellformedweb.org/CommentAPI/"
	xmlns:dc="http://purl.org/dc/elements/1.1/"
	xmlns:atom="http://www.w3.org/2005/Atom"
	xmlns:sy="http://purl.org/rss/1.0/modules/syndication/"
	xmlns:slash="http://purl.org/rss/1.0/modules/slash/"
	>

<channel>
	<title>Шилкина Рита &#8212; Литературный журнал НАТЕ</title>
	<atom:link href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/feed/" rel="self" type="application/rss+xml" />
	<link>https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/</link>
	<description>Студенческий литературный журнал НАписали ТЕкст</description>
	<lastBuildDate>Sun, 21 Sep 2025 12:48:50 +0000</lastBuildDate>
	<language>ru-RU</language>
	<sy:updatePeriod>
	hourly	</sy:updatePeriod>
	<sy:updateFrequency>
	1	</sy:updateFrequency>
	<generator>https://wordpress.org/?v=7.0.2</generator>

<image>
	<url>https://natelit.ru/wp-content/uploads/2023/03/logo_nate-fav.png</url>
	<title>Шилкина Рита &#8212; Литературный журнал НАТЕ</title>
	<link>https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/</link>
	<width>32</width>
	<height>32</height>
</image> 
	<item>
		<title>Всадники</title>
		<link>https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki-3/</link>
		
		<dc:creator><![CDATA[admin]]></dc:creator>
		<pubDate>Sun, 21 Sep 2025 12:48:49 +0000</pubDate>
				<category><![CDATA[Серии]]></category>
		<category><![CDATA[Шилкина Рита]]></category>
		<category><![CDATA[Ш]]></category>
		<guid isPermaLink="false">https://natelit.ru/?p=5581</guid>

					<description><![CDATA[<p>I–II III IV V До места сбора Вера ехала в автобусе. Пахло пылью и рядом стоящей девушкой, её шампунем — чем-то не то клубничным, не то малиновым. На остановке бабушки продавали малину с клубникой в больших деревянных поддонах, одна из них остановила Веру, дёрнув за рукав, и предложила: «Свежая ягода! Отдам за триста», Вера вежливо [&#8230;]</p>
<p>Сообщение <a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki-3/">Всадники</a> появились сначала на <a href="https://natelit.ru">Литературный журнал НАТЕ</a>.</p>
]]></description>
										<content:encoded><![CDATA[<div class="wp-block-image">
<figure class="alignleft size-full is-resized"><img fetchpriority="high" decoding="async" width="1920" height="1076" src="https://natelit.ru/wp-content/uploads/2025/09/shilkina.jpg" alt="" class="wp-image-5582" style="width:494px;height:auto" srcset="https://natelit.ru/wp-content/uploads/2025/09/shilkina.jpg 1920w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2025/09/shilkina-1024x574.jpg 1024w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2025/09/shilkina-768x430.jpg 768w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2025/09/shilkina-1536x861.jpg 1536w" sizes="(max-width: 1920px) 100vw, 1920px" /></figure>
</div>


<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><a></a><a></a><a></a><a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki/">I–II</a></p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki1/">III</a></p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><a></a><a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki-2/">IV</a><a></a></p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph">V</p>



<p class="wp-block-paragraph">До места сбора Вера ехала в автобусе. Пахло пылью и рядом стоящей девушкой, её шампунем — чем-то не то клубничным, не то малиновым. На остановке бабушки продавали малину с клубникой в больших деревянных поддонах, одна из них остановила Веру, дёрнув за рукав, и предложила: «Свежая ягода! Отдам за триста», Вера вежливо отказалась, прошла пару метров и оказалась у речного причала, где ей предстояло встречаться с теми, кто не продавал ничего за триста, но именно так шутил. Она выпустилась из школы пять лет назад, и сегодня в честь первой круглой даты её и её бывших одноклассников собирали на одном из экскурсионных суден, чтобы «и места красивые посмотреть, и поболтать». Поболтать равно выяснить, у кого что за эти пять лет произошло, кто какой университет закончил или кто где учится, кто с кем встречается, переехал ли кто-нибудь или остался в небольшом сибирском городке.</p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><strong>…</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph">«Двадцать второе апреля. Как давно я что-то писала? Последнее, что вспоминается — письма в прошлом году, перед выпуском, писала их и не отправляла, и хорошо, что так! Теперь они мои, а не чьи-то, теперь я перечитываю и удивляюсь своему чувству — кто для меня сейчас тот человек?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Из последних новостей: планирую поступать в аспирантуру на русскую литературу и писать диссертацию по творчеству Михаила Шишкина, с темой могу передумать, но пока что Шишкин.</p>



<p class="wp-block-paragraph">На прошлой неделе отмечала Пасху с семьёй, собрались все виды родственников, и, как всегда, последовали вопросы про женихов и детей, как будто уже в двадцать два-двадцать пять нужно непременно выйти замуж и забеременеть. Что я могла им ответить? Я никогда не знаю, что отвечать. В детстве мне хотелось иметь пять детей, лет в шестнадцать — трёх, а сейчас я совсем не могу представить себя в роли матери, в роли пятидесятидвухлетнего профессора могу, в роли учёного-натуралиста могу (хотя, где я, а где естественные науки? Мы были близки разве что в восьмом классе), в роли лётчика-истребителя могу, а в роли матери или жены — нет, хотя в роли жены, если постараться, ещё получается. Что-то во мне надломилось, что-то пошатнуло мои семейные ценности: люди с детьми мне представляются людьми не вполне счастливыми, не вполне свободными. Бабушка, когда рассказывает о своих бездетных подругах, всегда добавляет, что они стареют раньше, потому что не переживают с детьми второю жизнь, а я думаю: зачем она — эта вторая жизнь, если есть первая? Не знаю, плохо ли то, что мне совсем не хочется остепеняться, но кому в моём возрасте этого хочется? Лет в тридцать я, может, посмотрю на всё это по-другому. Я не загадываю, хоть что-то я наконец-то не загадываю, спросила отца, откажется ли он от меня, если у меня не будет детей, и он ответил, что не откажется. Полегчало.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Меня пугают мои родственники. Они все кажутся мне совершенно далёкими от меня людьми, и мне страшно, что однажды я начну заниматься тем же: забивать семейные чаты фотографиями гладиолусов и картинками с поздравлениями. В большинстве своём они обыкновенные люди: тётя работает в пекарне, другая тётя — в магазине электротехники, — у них обыкновенная жизнь, и я боюсь её больше смерти. Мне хочется совершать что-то выдающееся, что-то важное, на кого-то повлиять, кому-то помочь, я не говорю «спасти чью-нибудь жизнь», но почему бы и нет? Почему бы и не спасти чью-нибудь жизнь — отговорить кого-нибудь от чего-нибудь или, наоборот, в чём-то убедить? Я не стану хирургом, поздно, но ведь и через науку, в которую я планирую идти, это возможно?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Пару дней назад знакомая рассказала, как у неё потерялся дедушка и как его нашли в отделении скорой помощи, какие-то неравнодушные вызвали, сказали, что сидел у прилавка с закрытыми глазами и что-то бормотал, не мог объяснить, ни куда, ни к кому его привести. Я всегда теряюсь в таких ситуациях, все слова кажутся мне неуместными и неточными, но сказала, что мне жаль, деменция — это неподходящий конец для человеческой жизни. Несмотря на то, что в моей семье ею никто не страдает и не страдал, мне страшно, что такое может случиться со мной, я начиталась в интернете статей по её профилактике и теперь заставляю себя учить наизусть стихотворения. Они, конечно, могут подвести, не помочь, но всё же какое-никакое утешение. Всё же терять связь с реальным миром — это страшно. Мне жаль, до бесконечности жаль тех, кто через это проходит, я могу понять, когда к ним относятся с отвращением, но это всё же несправедливо — никто не виновен в своём расстройстве, никто его не выбирал. Да и повод ли это ставить крест на человеке? Ведь были же и Ницше, и Вульф, и Ван-Гог, и Мунк, и Врубель, если всё, что про них написано, — правда, другой вопрос — сколько было других, безызвестных?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Или, например, ехала в электричке, а какая-то женщина давай мне рассказывать, как попала в больницу, потому что шаталась, не могла ходить. Всё из-за сына: посадили в тюрьму за распространение наркотиков. Двадцать пять лет, дурной, спутался с плохой компанией и загремел, так она мне говорила, десять лет теперь не выйдет, а потом добавила: может и хорошо? На свободе-то пострашнее иной раз будет, аварии или ещё что такое, а там хотя бы в целостности сохранят. Мне стало жутко, во-первых, от такой откровенности, а во-вторых, от этого «сохранят», неужели мы живём в такое время, когда тюрьма считается безопасным местом? Главное, что живой, сказала, и с этим я согласилась.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Когда умерла мама, мне тоже хотелось умереть, я думала, что это я виновата в случившемся, хотя, казалось бы, в чём мне было себя винить? Я размышляла о смерти днём и ночью, и неизвестно, чем бы это закончилось, если бы однажды ко мне на балкон не залетел воробей. Он бился об стекла и не мог вылететь, щель между створками была совсем узкой, я раздвинула их шире, и он вылетел. Тогда его щебет показался мне таким радостным, в нём было столько благодарности, что я подумала: «А если бы я его не заметила, что бы с ним случилось?» И мне стало легче, я увидела в этом знак свыше, знак о том, что я нужна, пока непонятно зачем и для чего, но нужна. Я перестала верить во многое, но в жизнь после смерти я верю, не могу не верить, не могу смириться, что всё закончится пустотой. То же с двойной радугой или цветком, проросшим сквозь асфальт — эти мелочи помогают жить.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Помимо воробья, я почему-то помню, как спасла паука, который забрался на буёк, между ним и берегом — метров сто, сто пятнадцать, я боюсь пауков, но взяла камень, проплыла с ним до паука, посадила его на камень, и вместе мы поплыли обратно. Я очень надеюсь, что паук был не водный, иначе вся прелесть истории пропадает. Или, например, мы были в Симферополе, покупали воду, дёрнуло меня что-то сказать: «Н-да, цены, конечно, не как в Москве», а продавщица обиделась, мол, конечно, не как в Москве, и я вместо того, чтобы просто выйти из магазина, вернулась к ней, на этот раз с шоколадкой, и добавила: «Так и слава богу, что не как в Москве!», только после этого ушла. Что это за желание такое — играть перед собой? И почему из всего, что со мной происходит, я помню что-то такое, совершенно незначительное?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Могла бы помнить, какого цвета глаза были у моего первого мужчины (ему было шестнадцать), но не помню, помню, что было волнительно, помню, как мы ели кешью с сушёной вишней, как нас чуть не застала его мама или застала, но тактично промолчала, наш первый поцелуй и моё разочарование — было мокро и неловко, никто не знал, что с собой делать, потом научились, конечно, даже без видео «как научиться целоваться на руке — ОБУЧЕНИЕ ДЛЯ НАЧИНАЮЩИХ»,&nbsp; какой кошмар — смотрела же я их. Был ли мой первый мужчина моей первой любовью? Не был, он мне нравился, все мои мужчины мне нравились, но ни одного я не любила, я любила тех, кто не то, что не любил меня, а кому я даже не нравилась — какие мои годы, опять же? Всё впереди! Или позади? Были поездки в Одинцово, крыши, обмен песнями с многозначительным смыслом, ночные звонки, прогулки во время карантина и побеги от патрулей, несмешные шутки отца: «Помогает родителям с рабицей? Деятельный зять, деятельный, берём», подготовка к ЕГЭ по Discord’у с перерывами на игру в Sims, он включает презентацию экрана, а я говорю, какая у сима будет причёска, стёртые ноги и завтрак в MacDonald’s, поездки на аэроэкспрессе, поцелуи перед храмами, видишь храм — целуешь, а сколько их в Москве! И как всё заканчивалось: их «Я не смог себя удержать, у меня выключился мозг, у нас ничего не было, я её только поцеловал», «Если ты не хочешь — можем не расставаться» и моё «Я восхищаюсь другим человеком», восхищаюсь — слово-то какое! Так и было, восхищалась, и он молчит, и кажется вдруг таким привлекательным, недоступным, а потом мы идём ужинать в «Братья Караваевы», а потом — в котокафе, а потом берём в аренду электросамокаты, а потом он уезжает на метро, а потом мы встречаемся через пару дней, и оказывается, что дело не в восхищении кем-то, а в нас, в том, что я наконец призналась в том, что мне не хватает глубины, как однажды прочитала: «Он был таким большим снаружи, но таким маленьким внутри», и мы обещаем друг другу остаться друзьями, и смеёмся, в глазах стоят слёзы, а мы шутим: «Погоди, ещё в спектакль тебя позову!» — какое-то совершенно Вуди Алленовское расставание.</p>



<p class="wp-block-paragraph">И всё что тогда казалось таким важным, сейчас и вполовину не так важно, как спасённый паук — почему? Что будет важным для меня через год, через пять — эта дневниковая запись или чувства, от которых я пытаюсь избавиться с момента их возникновения? Лопнувший от соприкосновения с носом мыльный пузырь, я уверена, что это, судя по пауку — именно это.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Что я помню из своих двенадцати-четырнадцати лет? Никогда не могу указать конкретный возраст, десять у меня — пятнадцать, а пятнадцать — семнадцать, всегда удивлюсь тем, кто говорит: в далёком две тысячи восемнадцатом… Как они запоминают все эти цифры? Я помню события, так вот, в двенадцать или четырнадцать у меня была булимия, пищевые расстройства — это бич нашего поколения, кого ни спрошу — у всех были или есть проблемы с едой. Пока я объедалась детским печеньем с мёдом до рези в животе, моя подруга держалась трое суток на томатном соке, об этом как-то не принято говорить, не приятно, но нужно. Я объедалась до рези в животе, но на два пальца в рот не решалась, давила на корень языка недостаточно сильно, мне помогали горячие ванны. Откуда идёт эта жизнь от приёма пищи к приёму пищи? Я думаю, от «Доедай, а то дети некрасивыми будут» и от культа тела, возведённого медиа. Углубляться в причины я не хочу, существует всё же специализированная литература, мне только хочется об этом написать, зафиксировать, чтобы отвязать, всё написанное — отвязанное или пытающееся отвязать. Научную статью, что ли, написать о пищевых расстройствах в литературе? Значимая статья получилась бы. Что мне тогда помогло? Премия Оскар, смотрела, думала: «Если я хочу туда, надо перестать жрать сладкое», и как отрезало, на пару месяцев точно, хотела же я тогда на Оскар?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Хотела стать бортпроводницей или переводчиком, потом поняла, что этого хочу не я, а родители, и перестала хотеть, хотела сниматься в кино, потом снимать его, гуглила «Как стать режиссёром?» Детские мечты самые искренние? Наверное, кино меня не отпускало до окончания школы, до поступления, к нему добавился театр и перевесил даже, в театре всё живое, всё здесь и сейчас — я готовилась к экзаменам во ВГИК и ГИТИС, слетела с первого же тура и там, и там, неподходящий склад характера, режиссёр — это же тот же управленец. Каким я была управленцем? Мне было восемнадцать лет, я так разнервничалась, что у меня задрожали руки, и одна половина макета упала на другую. Чересчур сильно хотела, а когда чересчур сильно хочешь — валишься, начинаешь стараться нравиться, а всем же интересно, какой ты есть, а не каким кажешься. Приду ли я когда-нибудь в кино или театр? Пока неясно, в тридцать я могу стать совершенно другим человеком, но режиссёр — это не мать, я могу представить себя в роли режиссёра. Может, и хорошо, что меня не взяли тогда, может, меня бы там сломали, превратили в отзвук мастера, многие же в такое превращаются, многих ломают. Это неточно, на это неинтересно смотреть, вы не поняли замысел, перечитайте пьесу, перечитывайте пьесу, пока не поймёте, что значит звук лопнувшей струны. Быть зрителем — это тоже искусство, понимающего зрителя ещё нужно вытренировать. Были мы с подругой, например, в театре кукол на постановке Кудашова по притче из «Братьев Карамазовых», и сразу вопросы: почему образ Христа показан через аквариумную рыбку, почему образ инквизитора разбит на три действующих лица и кто третье — человек с микрофоном, не современных ли человек, слипшийся с экраном? Я могу себя оценивать как зрителя, начинающего понимать, но и это — уже что-то!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Пока решила вспомнить былые времена и взяться за рассказы, с ними, по крайней мере, понятно: они не актёры, с ними попроще, хотя, смотря какой рассказ, может, и посложнее будет. Как пойдёт, так пойдёт, пока я только решилась, решение — само по себе достижение, но это же ещё начать, перебороть страх белого листа, ещё закончить…»</p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><strong>…</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph">Речные блики светили в глаза, приходилось щуриться и отворачиваться. Разглядывая толпу, Вера увидела на мостике двух своих старых подруг: Руднееву и Никанорову. С Руднеевой дружба завязалась в пятом классе, с Никаноровой — в девятом, они мало в чём изменились, какими были, такими и остались, разве что Руднеева постриглась, а Никанорова — перекрасилась.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Краснова? Ты? — спросила Никанорова, прикрывая глаза ладонью.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Вере отчаянно не хотелось взрослеть. Взрослеть означало становиться серьёзнее, собирать на лице морщины, раздавать поклонников, но время шло, и его нельзя было повернуть вспять. Если бы было можно, она бы выбрала не филологический, а режиссёрский, о театральных Никанорова знала больше: поступала четыре года на актёрский и поступила. Все заканчивали учиться, а она начинала — этюды на органическое молчание, этюды на животных, сценическая речь, сценическое движение, сценический бой. Ей сказали, что ей повезло, мол, в двадцать три поступают единицы, обычно мастера любят помоложе, опять возраст, возраст-взросление.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Я, я, — ответила Вера.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Привет столичным, если принимаете!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Столичные принимали, Сибирь — не Подмосковье, но в чём-то Сибирь — Подмосковье. «А почему не Москва-Красноярск, почему не Москва-Абаза, почему не Петушки-Москва-то?» Пока Никанорова готовилась к выступлениям на лучших сценах страны, Руднеева подрабатывала экскурсоводом в зоопарке. Этюды на животных она не ставила, ставила эксперименты: что будет, если включить музыку у клетки с пантерой? Что будет, если негромко потявкать перед лисами? Руднеева так привыкла к своей работе, что и в своих знакомых видела животных: в своём представлении она была не то камышовой кошкой, не то оцелотом, в чужом — косулей, Никанорова — жирафом, жирафы едят по двадцать часов в сутки, а Вере лишь предстояло найти себя в этом царстве. Руднеева чистила подносы за мышами и крысами за дополнительную плату, и не было ничего прозаичнее, чем разговоры о новой прочитанной книге под скрежет скребков: «Хорошо, но скр-скр-скр не хватает образности скр-скр-скр, некоторых персонажей можно было бы получше скр-скр-скр прописать, но это ничего — идеальных текстов не существует». Идеальных текстов не существует, женщины должны писать о женщинах, женщины должны… Руднеева изредка пописывала стихи и придерживалась феминистских взглядов, однажды её позвали на литературный мастер-класс, и её замутило от «светловолосых», «зеленоглазых» и «типично женского стиля письма». Что бы сказала Вирджиния Вулф с её теорией об андрогинности писателя, если бы услышала подобные заявления? Возмутилась бы. Столько лет кануло в лету, а кто-то до сих пор разделял типично женское от типично мужского, больше Руднеева на мастер-классы не приходила, одного раза ей хватило, Руднеева — солнце, светило, просвещение. Ей бы заниматься просветительской деятельностью, а не скребками подносы чистить.</p>



<p class="wp-block-paragraph">&nbsp;— Ну и как Москва?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Стои́т, — какой вопрос, такой ответ. Никанорова отошла от условностей и обняла Веру, поцеловала её в обе щеки — типично актёрский жест. Учиться на актёра переводилось для одних как успех, а для других, для тех, кто не мечтал, — как проклятие. Сколько может заработать человек, если его зовут в пару-тройку постановок в год? Проклятие, клятва на крови, театральные круги — секта, вербуют, завербованных — пестуют, учат подмечать особенности в поведении. Допустим, ты привык жевать губу, когда волнуешься, никому до это дела нет, жуй на здоровье, а актёры подмечают, запечатлевают в памяти и могут вставить в этюд, выставить на всеобщее обозрение. Хуже актёров только писатели: те воруют не только поведение, но и мысли. Единственно они! Кинематографисты могут снять трясущуюся руку, снять заплетающуюся речь, но «он подумал» можно только написать, «он подумал» нельзя снять или сыграть, а мысли в человеке первостепенны, поэтому и писатели — воры первой степени, всем ворам воры.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Типично актёрский жест, всё типично и типизировано, подозрительные типы стояли позади девушек — чуть обрюзгшие, чуть подвыпившие. Среди них затерялся типичный в своей нетипичности молодой человек — Морин Алексей. Он, пятикурсник, учившийся на таможенника, планировал получать второе высшее на психфаке. Учиться он учился, носил китель и фуражку, конспектировал товароведение, но было бы введением в заблуждение сказать, что хоть что-то он запоминал. На лекциях по высшей математике читал, поэтому дважды провалил экзамены, и, если бы не высшая миссия — учёба на бюджете — провалилась бы и комиссия.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Они все походили друг на друга: белые рубашки, чёрные брюки, юбки, зелёные кители, зелёные пилотки. К ним относились как к единой массе: один пришёл не в форме, а замечание всей группе. Они и были единой массой: слушали одно и то же, смотрели одно и то же, обсуждали одно и то же изо дня в день. Их преподаватели походили на них, они походили на своих преподавателей, некоторые из них и планировали поступать в Академию в аспирантуру. Академия был маленькой страной, маленькой тоталитарной страной: пока мы едины, мы непобедимы, пока мы придерживаемся устава, нас не отчисляют, пока… Морин хотел учиться на психолога, но его родители хотели, чтобы он зарабатывал много денег, поэтому сами выбрали, где ему учиться. Поначалу он спорил, готовился к перепоступлению, а после сник, привык к таможенным платежам, основам документооборота и анализу финансово-хозяйственной деятельности организации-участника ВЭД. Если в основном студенты принадлежали к типажу рубаха-парень, он был парнем-пиджаком, первокурсницы то и дело постили его фотографии в группе «Лица Академии», но как только дело доходило до личного знакомства, их розовые очки разбивались: Морин был не сказать, что нелюдимым, но малолюдимым он был.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Каждое утро просыпался и думал: «Ну зачем, зачем мне туда идти?» Каждое утро он простаивал в автобусе с недовольными, понурыми людьми, которые думали: «Ну зачем, зачем нам туда ехать?» Он приезжал, раздевался в гардеробе и шёл на пары, на парах спал, или сидел в телефоне, или слушал, но слушал не потому, что его интересовал материал, а чтобы было не скучно, не участвовал в мероприятиях, хотя в начале года им объявили, что участие во внеучебных мероприятиях влияет на учебную успеваемость, не танцевал в танцевальном коллективе, не выступал в роли ведущего, хотя его и звали — чертовски хорош собой, не ходил ни в киноклуб, ни в литературный кружок, который вёл знаменитый в узких кругах поэт Савичев, и это его нежелание принимать участие во всеобщей культурной деятельности заметили в деканате. Его вызвали на допрос, задали вопрос:</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Вы не любите Академию, Морин?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Да, я терпеть её не могу, важность высшего образования притянута за уши, это же ещё пять лет школы, только чуть глубже, да вы преподов видели, они же ненавидят свою работу, да им всем под семьдесят, засыпают, пока лекции ведут, кто вообще хочет таможенником быть, вы спросите любого ребёнка, хоть один ответит, что хочет быть таможенником? Да никто, да они даже не знают, что это такое.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Люблю.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Тогда потрудитесь объяснить…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Мою неуспеваемость объяснить, мою неуспеваемость — хорошо, мне абсолютно не пригодится в жизни ваше товароведение, я собираюсь вести частную практику, меня люди интересуют (его интересовали люди, хоть он и был малолюдим, узнавать о них ему было любопытно, он не любил рассказывать о себе), а не то, что они везут с собой из-за границы, а мои однокурсники — да разве кто хотел здесь учиться? Кто-то баллов не набрал, кто-то предметы не те выбрал, кто-то просто не знал, куда идти, таможенники много зарабатывают, ага, да, перед тем, как начать много зарабатывать, надо проработать лет десять, тогда да, тогда ещё нормально.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Понимаете ли…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Понимаете ли, даже мои друзья, те, кто не здесь учатся, отчисляются, потому что опыт и портфолио сейчас куда ценнее, чем девяносто часов лекций от девяностолетней бабки, всё устарело, вот в США, например, люди сами выбирают предметы, на которые будут ходить, а у нас — у нас обязаловка даже во внешнем виде, все пляшут под дудочку, да, Светлана Васильевна, под вашу дудочку, вы здесь чуть ли не главнее ректора, кстати, что у вас с ректором?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Безответственно на вашем месте…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Безответственно на моём месте было подраться с одноклассником в восьмом классе из-за сестры, у вас когда-нибудь была сестра, у вас нет, он об дверь ударился, стекло разбил, в больницу его потом отвезли руку зашивать, вот это — да, безответственно, а моё отношение к учёбе, ну извините, я вообще здесь из-за родителей, родители сказали: «Сначала отучишься там, а потом где хочешь», а не я желанием горел с незаконной миграцией разбираться, я и не буду, только когда выпущусь, видимо, заживу, и вообще — я уже неплохо зарабатываю, а вы, кстати, Светлана Васильевна, Светланочка, пахнете дешёвым массмаркетом, да, вас не проконсультировать?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ваши однокурсники…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Мои однокурсники — это скучнейшие люди, за исключением трёх-четырёх я ни с кем не общаюсь, что интересного они могут мне рассказать? Одна расскажет, как познакомилась с парнем в Тиндере, и он подарил ей айфон после пятой встречи, очень интересно, любовь же у нас айфонами измеряется, ни бессонными ночами, ни поэмами, вторая однокурсница расскажет про свою летнюю подработку в «Красном и Белом» и о странных посетителях, очень интересно, то-то мы жадных до бухла людей не видели, то-то они к нам не приставали, третья поплачет, что ей третий день не отвечает её новый краш, с которым она договорилась погулять в понедельник, очень интересно, если бы ей сказали подождать его восемь месяцев, она бы, конечно, не дождалась, он же тупо краш, лёгкое, ни к чему не обязывающее увлечение, выглядит как четырнадцатилетка, но ей такие нравятся, ну что же, ничего, четвёртая поплачет, что ей уделяют мало внимания, неважно, что человек работает, у четвёртой там, наоборот, не детский сад, а пенсионный фонд, скажет, что мог бы и почаще приезжать, короче, всё одно и то же, очень интересно, ага, да, а ещё беседы! О, беседы в сотнях социальных сетей, беседа для флуда, беседа группы, беседа потока, беседа с преподавателем, беседа по одну предмету, по второму, по третьему, выйти бы из них всех, выйти бы вообще из интернета, удалиться отовсюду — сколько времени я трачу на просмотр историй тех самых одноклассниц, до которых мне нет дела? Да сотни, сотни тысяч часов.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ваше будущее…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Расплывчато и туманно, лучше бы я математику лучше учил, на программиста поступил, это точно перспективно, а так таможенники, психологи, ну ещё бы я на юриста или экономиста пошёл, чтобы ещё туманнее, сейчас каждый второй занимается тем, чем я хочу заниматься, и что мне делать — отказаться от всего, заняться чем-то принципиально новым, принципиально не моим? Да вы видите, что в мире происходит, да как можно загадывать, что случится через год, пять, десять? Невозможно, решительно невозможно, мне бы диплом написать, а дальше уж видно будет, уж что-нибудь да будет, главное, не как отец, главное, не работа-дом-работа-дом, хотя так, я боюсь, и будет, именно так, как я не хочу, ведь всё уже не так, как я хочу, иначе бы я с вами здесь не разговаривал.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ваши преподаватели…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Одного из моих преподавателей сослали в Северную Корею, когда узнали, что у него было что-то со студенткой, байки, конечно, но если правда, то моё уважение, хоть что-то нескучное среди этих однообразных будней, в Северную Корею человека сослали, такого же ещё добиться надо, прямо в кабинете их спалили, что ли? У вас что с ректором, Светлана Васильевна? Неинтересно у вас всё с ректором, не сошлют его в Северную Корею, не будет он за вас драться, как я за сестру в восьмом классе, у вас когда-нибудь была сестра, у вас — нет, неинтересная вы, Светлана Васильевна, вы прямо-таки как мои однокурсницы, да-да-да.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ваша успеваемость…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Люди из-за успеваемости из окон выходят, слышали, нет? Выходят или вешаются, да, вот до чего ваши оценки, сессии доводят, почеловечнее никак нельзя? Вы же сами знаете, не хуже моего, что университет — это про связи, про тусовки, про что-то такое, не столько про знания, ученье — свет, а неученье — тьма, ага, как будто я всё непременно запомню, если законспектирую лекцию, так вот, вы не переживаете, Светлана Васильевна, что и у нас чего-нить такое произойдёт — кто-нибудь да и выйдет, откуда не надо? Из-за высшей математики, из-за Нины Васильевны, да, у нас, правда, народ не такой ранимый, как у творческих, но из-за вышей математики могут, отчисление страшнее смерти, после смерти никто на тебя не посмотрит, как на величайшую ошибку человечества, никто про дворника не скажет.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Вы…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Двадцать один год, рост сто восемьдесят три сантиметра — да господи, разве все эти внешние показатели важны, как будто с бородой вы б меня по-другому воспринимали? Хотя, наверное, внешние показатели важны, даже первостепенны, у меня когда акне было, со мной общаться кто вообще хотел? А как вылечил, как в зал начал ходить, как чёрные водолазки и всё такое, так и ничего, улыбаться начали, знакомиться, красивая девушка всё равно нравится больше, чем некрасивая и трижды умная, Катьку Никанорову я, например, хочу больше, чем любую из своих однокурсниц, пусть она и взбалмошная, и безответственная, и непостоянная, и парень у неё есть — актриса, блеск, шик, всё такое, да и к слову о занудстве — совершенно не занудная, даже наоборот, истеричная, но с истеричными, с ними веселее, Катьку сослали б в Корею, если она б преподом стала, стопроцентно с кем-нибудь замутила бы, а вы, Светлана Васильевна, даже если захотите, не замутите, у вас этого чего-то, что скрывает пропасть в десять-пятнадцать лет, нет и не появится, представил нас с вами и, кошмар какой, аж поплохело.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Танцевальная студия…</p>



<p class="wp-block-paragraph">О, моё любимое! Кружки, эти кружки, в которые люди записываются, потому что им некуда себя деть, потому что вне университета их не существует, и они в первую очередь не Саши, Димы, Влады и Кати, а студенты такого-то университета имени такого-то, я не говорю, что хобби — это плохо, это хорошо, но почему бы не найти что-то за пределами универа, ну, допустим, в универе удобно, ладно, соглашусь, но какой процент посещающих посещают, потому что нравится, а не потому что вы сказали посещать? Внеучебная деятельность влияет на учебную, да-а, и из-за этого последняя хромоножка нацепила на себя кокошник и отплясывает под игру криворукого баяниста, жалкая картина! Вы говорите, вы так мотивируете студентов, а я говорю, вы их вербуете, да-а, чтоб они после выпуска не знали, что с собой делать, и оставались учиться дальше — вам это выгодно, разве нет? Разве да.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ваше будущее…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Повторяетесь, моё будущее — это работа бариста где-нибудь на отшибе, буду я, человек двадцати шести лет, человек с высшим образованием, варить кофе с первокурсниками, которые взяли академ из-за долгов, да, всё так и будет, буду разбираться в видах кофе — арабика, робуста, либерика, в обработке — натуральная, полумытая, мытая, плевать в чашки посетителям, которые сказали «экспрессо», я уже готовлюсь, уже про ручной и механический сборы читаю, буду вытирать столики, мне скажут: «Плохо вытираете, вот пятно!», а я возьму их стакан с фрешем, вылью его на стол, и пусть фреш стекает на их брюки, пачкает пиджак, зато пятна не видно! У меня у одного есть этот странный порыв — толкнуть официанта, когда он несёт полный поднос посуды, толкнуть не потому что хочешь, чтобы его уволили, а просто чтобы посмотреть на реакцию, потому что никогда не видел, как официант роняет поднос, да, буду бариста или хостес: «Добрый день, к вам кто-нибудь присоединится?», чего уж проще, чем улыбаться и говорить одно и то же изо дня в день, учась здесь, в Академии, я привык, я буду безупречен.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Или…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Или всё же всё получится с частной практикой, я отучусь ещё четыре года, или сколько там, и буду выслушивать людей, вслушиваться в их проблемы и что-то советовать, ответственное дело, если подумать, не от балды же советовать, со знанием надо, с понимаем, но за четыре года моей настоящей учёбы, не нынешней, я наберусь этого знания-понимая, фирму свою открою, будем производством духов заниматься, пока я их только продаю, но недалёк тот день, когда всё изменится, тут два варианта — либо всё изменится, либо не измениться ничего, пан или пропал.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— В городе…</p>



<p class="wp-block-paragraph">В городе, пропахшем заводской гарью, в городе, где не видно звёзд, в городе, где все здания похожи друг на друга, как мои однокурсники похожи на моих преподавателей, в городе, где зима теплее лета, в городе, который ни маленький, ни большой, никакой, что в этом городе? Какие фестивали проходят в этом городе, куда в этом городе можно сходить на выходных? Город-миллионник, а в городе с населением в сто шестьдесят три тысячи человек мне нравится больше, потому что у него есть душа, а у нашего города её нет, был бы я поэтом, не посвятил бы ему ни единой строчки, ни единого слова, я так надеюсь уехать отсюда как можно дальше, чем дальше, тем лучше, и разорвать все связи с теми, кто живёт здесь, и позабыть себя прежнего, природа, скажете? Природа и правда неплоха, но она не имеет ничего общего с городом, она за ним, в двух часах езды минимум, вот природе я бы что-нибудь посвятил — ля-ля люблю поля, ну это, конечно, не мой предел, первое, что пришло в голову, я, конечно, не поэт, Лизка Руднеева — она бы да, она б что-нибудь придумала, она вообще умная, зажатая, правда, но это ничего, на неё у меня никаких планов нет, так вот, про поля — поля для меня как горы для Лермонтова.</p>



<p class="wp-block-paragraph">&nbsp;— А ваша семья…</p>



<p class="wp-block-paragraph">А моя семья, ну, обычная семья: развелись, я с сестрой у мамы, у папы другая семья, с какой-то женщиной из ЖЭКа живёт, когда напьётся, мне звонит и просит, чтобы я маме трубку передал, потому что если он звонит ей, она не берёт, мама танцами занимается, раз в год-два по пластическим хирургам ходит, я не осуждаю, красивая девушка, как я уже говорил, нравится больше трижды умной, мама умная, поэтому понимает, что надо быть красивой, младшая сестра, Лера, заканчивает одиннадцатый класс, ничего удивительного сказать про неё не могу, разве что про драку в восьмом классе, тот урод тогда её домой позвал, что-то показать хотел, ну а я его знаю, знаю что он и кому показывает, вот я и врезал, сильнее, чем хотел, маму в школу вызывали, но зато он больше никого никуда не звал, Леру, по крайней мере, точно, так и живём, а папу жалко, реально жалко, не пережил развод, мама всё же мировая, я его понимаю, видимся с ним раз в месяца три-четыре, а деньги присылает каждую неделю, совесть, наверное, заедает.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Вы так и дальше…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Я так и дальше не устроюсь на работу, вы же слышали, что из двух претендентов на одно место возьмут того, который женат? Если человек женат — это, по-вашему, показатель ответственности? Да неженатый может быть в тысячу раз ответственнее, может понимать, что не потянет, и не браться, а не пытаться, зная, чем всё закончится? Никогда у меня не будет жены, помяните моё слово, и не потому, что я так влюблён, что никогда не смогу принять никого другого, такая влюблённость — к другим, не ко мне, я никогда не женюсь, потому что никого не люблю, а жениться без любви я не могу, а любить не могу — замкнутый круг, любить я не могу почему? Потому что они мне страшно надоедают после трёх-четырёх месяцев, какими бы пленительными ни казались в начале, и я ничего не могу с собой поделать, везде эта скука, это однообразие, эта шаблонность! Я и сам шаблонный и скучный, поэтому мне и хочется чего-то яркого, чего-то драматичного, драматично влюбляться я не умею, не умею заставлять себя скучать и смотреть на закаты, а яркости хватает на три-четыре месяца, я уже говорил, поэтому не устроюсь я на работу, возьмут они кого-нибудь, как мой отец, кого-нибудь, кто готов хоть с кем, лишь бы не один.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Искусство…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Эта-то хромоножка в кокошнике с криворуким баянистом — искусство? О да, искусство, причём элитарное, только один из трёхсот поймёт, о чём их танцевальный номер — не о рождении ли прекрасного из греха? Всё куда глубже, чем кажется, и, даже если ничего глубоко не заложено, ищи — глубина в глазах смотрящего, не усмотрел ничего — твои проблемы, у тебя жалкая, невосприимчивая душа, это прямо как на уроке литературы: «Петя пошёл по тропинке, что хотел сказать автор?» автор не хотел сказать, он сказал, но нет, обязательно всё нужно трактовать-перетрактовывать, искать отсылки к биографии, к другим литературным произведениям, к политической обстановке, ведь «муха села на варенье» может подразумевать склонную к сладострастию женщину, плевок на асфальте — зарождение нового средь привычного, а огромный серый бесформенный комок глины — акт творения, ведь стыдно признаваться, что тебе нравятся рассказы о любви, а не поэмы древнеримского поэта в пятнадцати томах, где повествуется о превращении людей в животных, растения, камни и созвездия, стыдно, что, выбирая между абстракционистом и реалистом, ты выберешь реалиста, просто потому что у него хотя бы понятно, стыдно, что на балете ты засыпаешь, а на опере откровенно спишь, однажды на «Паяцах» тебя прямо-таки толкнули, сказали: «И как вам не стыдно, молодой человек!», и стало стыдно, ведь зачем-то ты ходишь на все эти выставки-постановки, надеешься увидеть то, что полюбишь, а не находишь ничего, только вопрос: дело во мне или в них? Да и вообще любое искусство должно побуждать к действию, а я сегодня прочитал пару строк про шашлык и заказал через полтора часа доставку — это считается?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ваш…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Паша — мой лучший друг, я и сам удивлён, что у меня есть лучший друг, видимо, правило трёх месяцев распространяется только на девушек, потому что с ним мы дружим уже года четыре, и есть ощущение, что будем дружить всю жизнь, откуда такая уверенность, я не знаю, но это не надежда, не предположение, а именно уверенность, наверное, потому что он знает обо мне столько, сколько не знает родная мать и попутчик в поезде, да, я из тех, кто начинает вести эти задушевные беседы, понимая, что видимся мы в первый и последний раз, так вот, Паша заканчивает бакалавриат, он конфликтолог, повторюсь: я и сам удивлён, и уезжает получать магистратуру в Мурманск, планирует писать про влияние экстремальных условий на психику, ведь полярный цикл, одиночество и отсутствие городского шума — это всё-таки не шутки, это бьёт по мозгам, и он дружит со мной! Со мной, который даже родителям не может сказать нет, Паша правильный донельзя, а я, скорее, раздолбай и максимум что могу — это посуду вымыть, а так ни пыль протереть, ни полы вымыть — ну это общага потому что, общага, не дом, Паша тоже в общаге живёт, но такое чувство, что он генералит каждый день, да и вообще он человек, какого поискать, по славянской мифологии угорает, я как начну ему про свои проблемы заливать, по двести раз одно и то же пересказывать, так он ничего — молчит, слушает, советы даёт, не надоедает же? С детьми, кстати, работает, я бы не смог, я вообще не люблю детей, даже боюсь их, есть в них что-то осудительное, они как будто знают, что ты их не любишь и предъявляют за это, детей у меня тоже не будет, с ними даже не развестись, да и чего это я про Пашу вспомнил? Не знаю, наверное, потому что люблю его, как человека люблю, а все мы только и делаем, что вспоминаем о тех, кого любим, ну потому что не вспоминать нельзя, ну не получается.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— В…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Кстати, про общагу, раз уж речь зашла, я переехал туда, потому что хотел пожить отдельно от матери, но в итоге на два дома теперь живу, когда соседи выбешивают, уезжаю домой, когда мама с Лерой, уезжаю из дома, вообще, с учётом сколько в наш универ вкачивают бабла, можно было бы и получше всё устроить, я не скажу, что мы живём где-то не пойми где, корпуса достаточно близко к универу, но вот с ремонтом беда, всё приходится делать самим, повезло тем, кто позже нас поступит: им ничего делать не придётся, всё сделали мы, пусть платят, что ли? А что, это честно, и комнаты у нас на троих, не на двоих даже, очень сложно втроём жить: только начинаешь засыпать, как кто-нибудь решает сесть за курсовую и тык-тык-тык, тык-тык-тык до четырёх утра, днём-то некогда, за месяц до сдачи тоже, классика, конечно, я ещё и виноват, что не могу войти в их положение, что прошу выйти в кухню или коридор и дать нормально поспать, один сосед хотел полку прибить, а в итоге пробил стену, теперь у нас слышно всё, что происходит в туалете, а там чего только не происходит, разве что не стрелялся никто, а ведь могли, отчисление страшнее смерти, после смерти никто на тебя…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Вы всё поняли?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Да.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Всего доброго.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— До свидания.</p>



<p class="wp-block-paragraph">И Морин вышел с допроса, сел на автобус и поехал до дома, сегодня он должен был ночевать у матери, сегодня был четверг, а в пятницу ему предстояло просыпаться и думать: «Ну зачем, зачем мне туда идти?» До открытия фирмы по производству духов оставалось пять лет, но то могло произойти лишь при определённых обстоятельствах, а возникли ли те обстоятельства или нет, Морину узнать только предстояло.</p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><strong>…</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph"><a>— </a>Ну, рассказывай, что как, — попросила Руднеева, и Вера растерялась — что ей было рассказывать? Она могла рассказать, что ходит в бассейн, что вода заливается в шапочку, если нырнуть, и поэтому она не ныряет, могла бы добавить, что её раздражают брызги, поэтому она держится подальше от плавающих кролем или брасом. Однако было ли это интересно? От неё требовались истории, как максимум, про любовь, как минимум — про зарплату, как удержаться на плату? Жизнь Веры не пестрила событиями, она текла, разноображенная деталями: найденным на дороге колёсиком от игрушечной машинки, капающим на капот дождём, катером, который сплавлялся по реке, и утекающими вслед за ним мыслями. Как стать выдающимся человеком, если ты ничем не выдаёшься, не выделяешься? Почему одним — всё, а другим — всё оставшееся? Чем сегодня заняться? Попробуй заняться собой, ты совсем за собой не следишь, не ходи по земле, а то наследишь, не ходи по земле, летай по воздуху, отвечай как на духу: «Любишь ли ты свою жизнь?» Люблю, но не взаимно, анонимно — так, как будто она не моя, а соседская, как будто сосед каждый вечер думает: «Ну вот и всё, ещё один день прожили, ещё один день пережили». Вера могла бы рассказать, что в бассейн она ходила и в детстве, закольцовка, выходит, могла рассказать, как они с мамой ели щербет в столовой, вкус детства — щербет с орехами, как переобувались в шлёпки, доходили до раздевалки, и мама говорила: «Люблю тебя, котик». Если всё кольцевалось, почему б не закольцеваться и этому — щербету и котику? Щербет больше не продавали, вернее, продавали, но другой, не тот самый, да и мамы не было. У всех мамы были, живые, здоровые, и у Веры была, у всех же есть мамы, только неживая. Слово «рак» не ассоциировалось с рекой и камнями, слово «рак» не ассоциировалось с теми, кто не умел играть в Dot’у, слово «рак» не ассоциировалось, слово «рак», рак. Ракетные установки Вера коллекционировала до того, как слово «рак» прекратило ассоциироваться, ракетные установки до того, как Вера утратила веру, утратила Веру — прежнюю себя. Сначала ей не верилось в происходящее, потом она всё осознала, но не признала, слёз и истерик не случалось, слёзы и истерики были каким-никаким выходом, а у неё выхода не было. Она, единственное, стала меньше есть и перестала отвечать на вопросы. Бабушка спрашивала: «Как ты себя чувствуешь?», а она молчала, папа спрашивал: «Всё хорошо?», а она не отвечала, психолог просил: «Расскажите мне про своё настроение, про свои дни — как они проходят?», а она даже не смотрела в его сторону. Со временем всё вернулось на круги своя, всё да не всё — котиком Веру больше никто не называл, щербет после тренировки не покупал.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Купальник жал, жалко было бы рассказывать об этом на встрече выпускников, вроде как «Привет! Столько не виделись! Что нового? Да вот купальник жмёт!» С таким же успехом можно было бы сказать: «Привет! Столько не виделись! Что нового? Да вот чай гранатовый пробовала, из чайника в чашку листики попадали, приходилось их ложкой вылавливать и на салфетку ложить. Класть, то есть. Что нового? Бежала до светофора, дыхания еле хватило, почему если бегаешь по стадиону, тренируешься, дыхания хватает, а если бежишь до светофора, оно заканчивается? И откуда эти внезапные порывы пробежаться? Ладно до светофора, ладно до автобуса, а ведь бывает, что идёшь, идёшь и вдруг — бежать! Это как у кошек: лежишь, лежишь и вдруг — бежать, паркет когтями расцарапывать, об углы биться? Что нового? Вспомнила, как в детстве боялась упасть в люк и грела ноги в тазике, как оставила на невысохшем бетоне след и как его замазали через несколько лет, а ведь память была, история. Бумажки подбирала с земли, а то что они валяются, разве сложно до мусорки донести? Идёшь, бывает, идёшь и вдруг — бумажка! Волосы на руках видела, тёмные-тёмные, треугольные и седые брови, недоделанную татуировку — да мало ли чего нового, да мало ли чего интересного! Соседей по розетке слушала, они новости обсуждали».</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ой, столько всего! Не знаю даже, с чего начать… Универ вот закончила. Почти на красный диплом.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Почти — не считается.</p>



<p class="wp-block-paragraph">«Считается, ещё как!» — подумала Вера, но ничего не сказала, пожала плечами. Никанорова, воспользовавшись заминкой, начала:</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А нам про режиссёрский замысел лекцию вчера читали, например. Объясняли как разные режиссёры пьесы трактуют и решают, что и как ставить.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Если бы Вера окончила режиссёрское, она бы поставила «Вишнёвый сад», там про наболевшее — про перемены, к которым не готовы. Её замысел был бы какой: Раневская приезжает, а все персонажи — вещи, Фирс — шкаф, у него и монолог о шкафе есть, понятно, Варя — ключи, у Чехова она с ними, а режиссёр, хороший режиссёр пьесу вскрывает, а не разрывает, Петя — свеча, светило науки… Верина жизнь — это, конечно, тоже пьеса. Каширин — действующее лицо, его жена — действующее лицо, сама Вера, какой-нибудь её тайный воздыхатель и всё по-Чеховски: все друг в друга невзаимно влюблены, истинно пьеса — иди и ставить! Филологи всё же читают и пишут, не ставят, каждому своё, каждому по способностям, не каждому по потребностям.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Или про круги внимания, про сценическое переживание и проживание, — продолжала Никанорова.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Морина привлекли переживание и проживание, теперь их стало четверо: Никанорова, Руднеева, Морин и Краснова. Годы идут, люди живут, а меняется ли что-то? Что-то меняется, что-то нет — человек мается. Чтобы люди не маялись и что-то менялось, их пригласили на теплоход, который вот-вот должен был отправиться. Малый круг внимания — к платью Веры пристала ниточка, средний — ученики первого, пятого и одиннадцатого «В» прошли на палубу, большой — в городе готовились ко Дню Города, развешивали плакаты. Плакать хотелось от того, какие это были плакаты — на скорую руку сделанные, непрорисованные, какой город, такие и плакаты.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Никанорова вспомнила о своей недавней поездке в Чехию и походе. Как у студентов, которые, приехав со спектаклем, репетировали с девяти и до девяти, оставалось время на походы, она не объясняла, потому что сама не знала, пропихнули его между читкой и репетициями, выкроили время, чтобы раскроить себе головы. Никто с тарзанки не прыгал, нет, все ели галлюциногенные грибы — их выращивал один из местных актёров, русский эмигрант, тот, что играл героев попеременно с моральными уродами. Он предложил попробовать пойти потриповать, и все согласились — впечатления, новые ощущения ценились, как не ценилось ничего другое, многие готовы были ездить волонтёрить на экономические форумы, то есть скучнейшие мероприятия, чтобы после девятичасовой смены прогуляться по новому городу часок-другой-третий, пожить в гостинице за чужой счёт, побыть вдалеке от однокурсников, младших, старших братьев и сестёр, родителей, парней и девушек, от котов — кому-то нужен был перерыв даже от котов, изверги!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Их было шестеро, две девушки и четверо парней, они шли в национальный парк и время от времени, на привалах закидывались грибами. Вторая девушка, Бана, встречалась с актёром-эмигрантом Саитовым, училась на социолога и занималась эзотерикой. Пока они шли, она рассказывала:</p>



<p class="wp-block-paragraph">&nbsp;— И тогда-то я впервые поняла, что вышла в астрал, я буквально увидела себя спящей, погладила по голове и почувствовала тепло, непередаваемые ощущения! Я решила прогуляться по городу, он был таким же, обычным, но очертания чуть плыли. На небе растягивались-стягивались облака, распускались, переливались радугой! Очень красиво! Всё было чудесно, пока я не увидела какого-то мужчину с тёмными глазами, и чем ближе он подходил, тем страшнее мне становилось. Я проснулась, и мне сказали, что это была неприкаянная душа, которая хотела вытеснить меня из моего тела. Очень жутко!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Никанорова слушала и усмехалась про себя, все эти Ретроградные Меркурии вместе со сволочами-Скорпионами, замкнутыми Девами, себялюбивыми Львами и сорвиголовами-Овнами вызывали у неё удивление-отвращение. Люди типизировали других людей по дате рождения, их смущали Козероги, не придирающиеся ко всему подряд, они говорили: какой-то ты не Козерог, скорее, Телец, медлительный и аморфный, про медлительного и аморфного не говорили, но Телец это подразумевал. Они объясняли свою нездоровые привязанности кармой, а здоровые — близнецовыми пламенями, у нас так много общего, он тоже закончил школу с золотой медалью, тоже переехал из маленького городка, он — моё близнецовое пламя, я влюбилась в него ещё до того, как познакомилась, прочитала его рассказ в Журнальном зале, и низ живота скрутило, он — моя судьба, это точно! Бана могла отличить белую ауру от голубой, практиковала осознанные сновидения, посещала курсы по эннеаграммам, знала кем была в прошлой жизни и кем станет в будущей и, конечно же, как само собой разумеющееся, делала расклады таро и составляла натальные карты. Никанорова верила в галлюциногенные грибы, галлюциногенные грибы были признательны и провели её в новый мир (жаль, что не в «Новый мир» — Руднеева бы тоже съездила в Чехию потриповать, если бы после этого её стихотворения напечатали): сердце застучало и… расцвели пионами цвета и травы потянулись к ногам её и запели птицы отдалёнными голосами предвещая рассвет и исторгая за горизонт вороное ночное небо и сплелись древеса ветвистыми кронами срастаясь в единое древо жизни ибо древо познания ещё взросло на земле ибо что есть знание пред бессмертием и загорелись небеса пред глазами её тысячами вифлеемских звёзд и возродилась душа её ибо благословлял её отец её на свершения великие ибо звал на путь истинный зов в свой в великолепие обращая смотри же дочь моя ибо если столь совершенна природа и ты дочь моя столь совершенной можешь быть внимала она впитывала в себя колокольный стрекот кузнечиков и мерцания светлячков плеск родников и запах еловых ветвей истекающих медовой смолой и стрекотали кузнечики пели птицы мерцали светлячки о том что смерти нет и боль со временем растворяется стрекотали кузнечики пели птицы мерцали светлячки о том что душа бессмертна ибо перерождается переносится из камня в маковое семечко из семечка в ласточку из ласточки в ласочку из ласочки в ласковый взгляд ибо что есть человек если не взгляды вздохи и выдохи ибо человек больше чем бренное тело которое вскармливают обжаренными в масле картофельными палочками называемых картофель-фри ибо больше он чем десять набранных на обжаренных в масле картофельных палочках килограмм веса ибо больше он перелистывания ленты в сетях называемых социальными ибо больше он чем сбор разноцветных носков с электромеханических установок называемых сушилками для белья ибо больше он отметок на технологиях записи называемых фотографиями где выглядит на сорок лет старше ибо больше он форм вокальной музыки называемых песнями это сумку мне муж купил кольцо с брильянтом мне муж купил больше он всего этого. Больше всего Никанорова походила на щенка, впервые увидевшего снег, улыбалась и смотрела вверх немигающим взглядом. Саитов понимающе покачал головой и, покачиваясь из стороны в сторону, пошёл расставлять палатки, пора было говориться ко сну.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Прежде чем расходиться, они решили напиться. Никанорову чуть подпустило, она смогла взять в руки тёмную бутылку с жёлтой маркировкой на ней и спросила заплетающимся языком:</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А нормально смешивать? Ну, мы и так не пойми какие.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Да нормально, — махнул рукой Саитов. — Мы мешали, и ничё.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Никанорова подсела к Бане, и грибы решили этим воспользоваться — Никанорова перестала чувствовать себя собой, сплелась волнистыми волосами с Баниными выпрямленными, и на неё сошло озарение второе: Бана родилась в Остраве в русскоговорящей семье летом ездила к бабушке в Екатеринбург расшибла коленку когда училась ездить на велосипеде участвовала в соревнованиях мама папа я вместе дружная семья за год до того как папа умер когда папа умер она спала и увидела во сне чёрный плащ он высасывал из неё жизнь типо дементор но высасывает жизнь а не радость она проснулась а папа нет с тех пор она верит в совпадения знаки и знамения ведь высшая сила её предупредила не просыпайся не просыпайся жизнь не будет прежней твоя мать погорюет потоскует а потом начнёт приводить в гости Томашей Йозефов Павлов и Мартинов и все они будут дарить тебе конфетки печеньки сумочки тёмные очки задаривать тебя будут лишь бы ты сказала маме что считаешь их новыми папами но ты так не скажешь потому что папа у тебя один и его не стало в ту ночь когда ты увидела дементора Бана пошла к психологу чтобы проработать психологические травмы мама не взяла меня на похороны откровенничала Бана я даже не помню чтобы плакала помню только что часто спрашивала где он и когда придёт я хотела чтобы он пришёл ко мне хотя бы во сне но он не приходил поэтому я решила сходить на регрессию и посмотреть были ли мы знакомы в прошлой жизни там я его увидела шёл дождь он стоял рядом со мной и просил не уезжать слёзно просил наверное в прошлом он был моей любовью а в настоящем решил стать отцом надо же как интересно решил пусть отцом ладно пусть хотя бы отцом но всё же будет рядом у Олежи такие же глубокие глаза как у него когда я сходила на его на спектакль так сразу и поняла что моё интуиция меня редко подводит я позвала его на фотосессию ну мне сколько лет двадцать было а ему двадцать семь но я не растерялась позвала а он пришёл ну и закрутилось как то завертелось теперь вот уже два года как вместе живём мне иногда кажется что в нём две души его и моего отца отец приглядывает за мной через него когда родилась Мариша Олежа был тем кто помог мне с этим справиться я её сначала не признавала думала и это моя сестра неужели это моя сестра это кричащее красное нечто да она похожа на мышь (Руднеева хотела стать зоологом, но не стала, попала в экскурсоводы и за дополнительную плату подрабатывала в отделе живого корма: ухаживала за мышатами-крысятами, ровно до того момента, пока за ними не приходили работники в зелёных комбинезонах, Руднеева зеленела, а они сбрасывали крохотные тельца в вёдра с пшеном. Что-то в ней сжималось, сжаливалась она над этими ещё не пожившими, не отжившими своё детьми и острым, как иголка ежа, уколом пронизывала её вина. Любила ли Бана так свою сестру, жалела ли, когда начала кашлять, когда…) когда она начала кашлять я растерялась подумала может умрёт но не испугалась что умрёт а именно растерялась наверное тогда я её и приняла такие у неё ручки маленькие были такие глаза голубенькие в Йозефа голубенькие мамины гены слабее да и сама она слабая я бы на её месте не выменяла отца ни на кого другого я бы любила его всю оставшуюся жизнь я и любила его всю оставшуюся жизнь какие ко мне претензии это она изменила его памяти изуродовала её а я осталась верной ну так вот когда Мариша заболела я её полюбила и жила эта любовь полтора года а потом не хочу о том что было потом это было неправильно очень жутко мама тогда так плакала я думала она задохнётся так она рыдала но сейчас ей вроде легче если после такого может быть легче она к психологу ходит к моему кстати и Йозеф ей этот помогает может быть он не такой уж и придурок ей может хорошо с ним я не знаю я с ними не живу у нас своя квартира в пятнадцати минут от театра в постановках у Олежи роли пока небольшие он расстраивается конечно но в новом году обещают на Хлестакова взять ему режиссёр по секрету сказал может чтобы не расстраивался а работал может и не будет никакого Хлестакова или отдадут его кому поопытнее но я посмотрела в следующем году у Олежи карьерный рост денежная стабильность всё в порядке может и отхватит своего Хлестакова я в него верю по крайней мере у меня тоже с финансами всё получше станет может ценник на съёмки подниму а то за три тыщи снимаю ну такое получается фотки то классные все аватарки себе обновляют после этого а мне ещё новое оборудование покупать ещё… Ещё не хватало узнать тип камеры, матрицу, покрытие кадра, диоптрийную настройку, диафрагму объектива, тип затвора, выдержку, автоспуск, режимы, коррекцию экспозиции, чувствительность ISO и угол покрытия!</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А за сколько ты хочешь снимать? — спросила Никанорова.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ну тыщ за пять-пять с половиной, — ответила Бана, и ничуть её не смутило, откуда же это Никанорова знала, чем заняты её мысли. Галлюциногенные грибы и не на то способны, Бана была в курсе, это был её не первый, пятый трип, она привыкла.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А ты чего так переживаешь насчёт этого своего Ивана?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Левана.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Левана. Поми́ритесь, ты не переживай, раз говорил, что любит, значит любит, ты попробуй заставь какого мужика в этом признаться.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ну в целом-то да… Наверное, — ответила Никанорова, и ничуть её не смутило, откуда же это Бана знала, чем заняты её мысли, читала же она только что Банины, с предысторией даже. Галлюциногенные грибы! Тёмная бутылка с жёлтой маркировкой на ней была отставлена в сторону, Никанорова чувствовала, что на сегодня ей хватит, и отправилась к спальнику. Спальник её ждал.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Как только она начала проваливаться в сон, ей послышались шаги, что-то им не спится, не пьётся у костра, подумала она и продолжила проваливаться, ей послышался полушёпот: «Катя…» Проваливание прервалось, пришлось подниматься и оглядываться — кто её звал? Звала наверняка Бана, голос был женским, но Баны нигде не было, никого нигде не было — все разошлись. «Катя…» — снова, со стороны елей, за елями, за морями, за полями, Никанорову замутило, видно, грибы переменились в настроении и больше никакого зова на путь истинный, никаких древ жизни, только полушёпот, ропот. Если бы она вернулась в палатку, голос бы её доконал, приближался бы и прижался, как та Банина заблудшая душа, которая хотела завладеть её телом. Никанорова решила пойти на звук, пойти и убедиться в том, что ничего за елями (морями, полями) нет и быть не может. Засунула ноги в незашнурованные кроссовки и пошла, хлюпая по грязи, была весна, снег таял серыми комьями, кроссовки утопали, товарищи Никаноровой засыпали, спали или целовались, как Бана с Саитовым, а голос всё шуршал и… и заплясали на деревьях тени тысячи теней тысячи чертей чертили по ней очами очково стало ей не было её товарищей друзей птиц кузнечиков и светлячков очков на ней тоже не было но она всё равно всё отлично видела предвидела как её подруга Лиза Лиза Руднеева с Марии с теплохода Марии где соберутся они на встрече одноклассников и будут мериться в количестве заработанных жизненных очков очко раз красный диплом очко два рост от джуниора к лиду очко три крупный проект очко четыре красивый муж очко пять сносный зять так вот Лиза Лиза Руднеева превратится в Вету и превратит безнадёжно влюблённого в неё студента архитектурного в литературного персонажа в Рагина разве что он не врач а студент да и не она вовсе превратит чего врать сам превратится в таком никто не виноват ни он сам ни его брат ни Лиза Вета Вера вера верба символ весны возрождения божественного воскресения Елизавета зачем мы тебе об этом говорим потому что хотим чтобы ты перестала употреблять что попало нас мало и мы хотим чтобы ты от нас отказалась чтобы не оказалась там где оказался тот бедный Рагин тот бедный Сеткин сетка таблетка откажись и докажи что ты примерная дочь своего отца непременно примерная ведь чрезмерное употребление грибов приводит к удушению ты думаешь это просто грибы и это и правда просто грибы но за ними стоим мы мы головные боли мы кричащие заколи выколи проколи мы побуждающие встать поближе к окну и побеждающие встал поближе к окну и вышел услышал наш шёпот услышал наши угрозы боялся грозы поэтому мы и грозу за окном пустили для пущего эффекта все наши не без дефекта ты видела Бану конечно видела ты её не только видела ты её думала так вот она уже наша не ваша верит во что попало верит в то что в неё попало пропала бедная девочка очкует как и ты девочка полная пустоты девочка которая вот-вот начнёт видеть духов хотя какие духи это будем мы найдёт шаманку и пойдёт к ней в ученики никаких больше съёмок обломок общества ей дорога в общину не найдёт больше нормального мужчину мы предупреждали мы так же как тебе сказали беги наивное дитя беги пока ещё есть у тебя ноги пока ещё полдороги пока ещё можно что то изменить пока мы не можем тебя убить зарыть твоё сознание во рву. Во рту появился металлический привкус, у Никаноровой кружилась голова, она смотрела на тени, в висках стучало начало положено но конец изменить предложено не заканчивать вызовом нарядов полиции для розыска погибшего более десяти лет отца Баны а до старости до хрипоты до слепоты играть на сцене Красноярского драматического театра имени А.С. Пушкина или меть выше такой тебе знак свыше метить выше на сцене Московского художественного имени А.П. Чехова все вы туда хотите а если хотите идите пробуйте кто не рискует тот не пьёт шампанского шампанское да что шампанское водка и та безопаснее грибов и осознанных снов изучения чакральных основ ведь это же избегание реальности попытка оправдать отсутствие уникальности попытка убедить себя что всё будет и что никто не забудет твоё имя после отхождения в мир иной попытка доказать что ты не изгой а избранник и герой ведь они не хотят брать на себя ответственность за то что они посредственность они инфантилы любят вполсилы а те кто любит в полную силу загоняют себя в могилу ведь любить в полную силу это отталкивающе напрягающе навязчиво лучше написать я скучаю чем и с двадцать первого декабря я не видел тебя и с двадцать первого декабря прошло девяносто два дня и неужели ты думаешь что хоть что-то изменилось за это время что я перестал восхищаться тобой как восхищался прежде и буду восхищаться впредь восемнадцатый век какой то лучше вообще ничего не писать если будет нужно сами напишут что же делать такое поколение создаётся впечатление что и все поколения до этого были точно такими же застряли в родительном падеже вот и зачинают в подсобных и порождают себе подобных замкнутый круг у тебя замкнутый друг этот твой Леван замкнутый не наркоман ли… Никанорова закрыла уши, голоса уже не шептали, они отчётливо говорили, и ей было больно, физически больно их слушать — нити в голове разрезали тупыми ножницами, ножницы щёлкали, их тянули, чтобы разорвать нити — нейронные связи, сплетения, сплетни, плети, лети <a>с обрыва лети до него можно </a>добежать за пять десять минут мы подскажем куда мы знаем и ты полетишь ведь смерти нет и боль со временем растворяется.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Всё хорошо, это просто грибы, — это просто мы, — это пройдёт, надо поспать, — как знать, проснёшься ли следующим утром, — надо просто… Надо просто включить музыку!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Наушники в кармане, пока рука тянется жизнь затянется тетива натянется и выстрел и попадёшь ты не в яблоко а в сердце открытая рана в теле Ивана просим прощения Левана он ведь любит тебя ты попробуй заставь какого мужика в этом признаться а ты отдаёшься этой роже этой седой роже твои роли тебе дороже дороже всего на свете какие дети дети это клети лети с обрыва лети до него можно добежать за пять десять минут мы группа крови на рукаве мой порядковый номер на рукаве… Дрожащими руками Никанорова надела наушники и поплелась в сторону палатки.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Катя?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Никанорова вздрогнула. То была Бана банановое мороженое пирожное творожное тревожное расстройство мироустройство мир жир пломбир мороженое пирожное…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Мне плохо, мне реально плохо… Ты их видишь, а? Пусть замолчат, мне страшно, мне реально страшно, мир…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Это ничего, это бывает. Ты иди к нам ложись. Надо просто успокоиться, и оно отпустит. Пойдём ляжешь.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Бана, пожалуйста, не ходи ни к каким шаманкам, брось все свои эти карты, звёзды и чё там у тебя ещё. Брось, слышишь? Это же так можно и с ума сойти. Это если такое…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Брошу, конечно, а ты иди ложись, я сейчас в туалет схожу, и мы во всём разберёмся. Поспишь, и отпустит, у меня снотворное есть.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Никанорова залезла в палатку, не снимая с себя незашнурованные кроссовки, до Баны донесся удивлённый голос Саитова. Она посмотрела на деревья, на стволах которых плясали силуэты, и подумала: «Слабачка. Откажусь я от карт и звёзд, как же», силуэт с глубокими глазами её отца улыбнулся и помахал рукой, в эту ночь никто не собирался умирать — дементоров не посылали.</p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><em>(Продолжение следует)</em></p>



<p class="has-text-align-right wp-block-paragraph"><em>22.09.2025</em></p>
<p>Сообщение <a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki-3/">Всадники</a> появились сначала на <a href="https://natelit.ru">Литературный журнал НАТЕ</a>.</p>
]]></content:encoded>
					
		
		
			</item>
		<item>
		<title>Всадники</title>
		<link>https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki-2/</link>
		
		<dc:creator><![CDATA[admin]]></dc:creator>
		<pubDate>Wed, 05 Feb 2025 06:58:00 +0000</pubDate>
				<category><![CDATA[Серии]]></category>
		<category><![CDATA[Шилкина Рита]]></category>
		<category><![CDATA[Ш]]></category>
		<guid isPermaLink="false">https://natelit.ru/?p=5281</guid>

					<description><![CDATA[<p>I–II III IV Земля пачкала носки туфель, он вытирал их о траву. Бабушка качала головой: «ну тропинки для кого? Для кого тропинки? Что ты по грязи?», а в этой грязи — бунт! Есть тропинки, но тропинки для всех, а ты — не все, тем более что по грязи быстрее! За свою непохожесть он потом платил: [&#8230;]</p>
<p>Сообщение <a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki-2/">Всадники</a> появились сначала на <a href="https://natelit.ru">Литературный журнал НАТЕ</a>.</p>
]]></description>
										<content:encoded><![CDATA[<div class="wp-block-image">
<figure class="alignright size-full is-resized"><img decoding="async" width="2560" height="1286" src="https://natelit.ru/wp-content/uploads/2025/02/1.-shilkina-scaled.jpg" alt="" class="wp-image-5282" style="width:559px;height:auto" srcset="https://natelit.ru/wp-content/uploads/2025/02/1.-shilkina-scaled.jpg 2560w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2025/02/1.-shilkina-1024x514.jpg 1024w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2025/02/1.-shilkina-768x386.jpg 768w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2025/02/1.-shilkina-1536x771.jpg 1536w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2025/02/1.-shilkina-2048x1028.jpg 2048w" sizes="(max-width: 2560px) 100vw, 2560px" /></figure>
</div>


<p class="wp-block-paragraph"><a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki/">I–II</a></p>



<p class="wp-block-paragraph"><a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki1/">III</a></p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>IV<a></a></p>



<p class="wp-block-paragraph">Земля пачкала носки туфель, он вытирал их о траву. Бабушка качала головой: «ну тропинки для кого? Для кого тропинки? Что ты по грязи?», а в этой грязи — бунт! Есть тропинки, но тропинки для всех, а ты — не все, тем более что по грязи быстрее! За свою непохожесть он потом платил: сидел в коридоре, перед красным ведром и оттирал подошвы, выковыривал из резиновых линий камушки. Руки пахли, как лопата, которой бабушка выкапывала картошку, ему нравился этот запах, но не само мытьё — мало ли что в земле лежит, не одни же клады. Там что попроще попасться могло, касаться этого чего попроще не хотелось, вот он и вздыхал, когда бабушка кивала на ведро. Земля — это кладезь, в ней столько всего зарыто, человек и представить не может: копейки, полиэтиленовые пакеты, головы королей, шестнадцать отрубленных правых рук, саркофаги весом в тридцать тонн и останки динозавров. Он думал об этом, в четвёртый раз намыливая и в четвёртый раз смывая с рук моющее средство. Мыло закончилось, его не покупали четвёртый день, руки покрывались красными пятами, но делать было нечего.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Вытирая туфли о траву, Белый поймал на себе заинтересованный взгляд. На него смотрел старик с фиолетовым пятном на носу. Жилетка порвана, на нижней губе — розовый рубец, не внушает доверия. Белый, напротив, выглядел как человек, которому можно было доверить не только историю своей жизни, но и паспорт, банковскую карту и фотографию дочери. Было в нём что-то располагающее, должно быть, крупные черты лица или позеленевшая подошва. Разве кто-то высокомерный, хвастливый или надменный будет вытирать кожаные туфли о траву? Старик почувствовал в Белом родственную душу, и поэтому, припадая на левую ногу, подошёл.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— М-м… Младой члвек, будьте любезны, будьте так добры… Я что хотел… Скажите, на хлеб у вас случайно не найдётся?</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Подошедший был низок, худощав и сутул. Он мелко подёргивал головой и не осмеливался поднять на Белого глаза, близость по духу близостью по духу, стыд — стыдом. Он ведь не у всех просил, не у каждого встречного, только у тех, кто понимал! Хороших людей несложно отличить от плохих, так вот он подходил только к хорошим. Отказ хорошего человека неприятнее, чем отказ подлеца, но так хотя бы есть надежда. Когда ему говорили «извините» с сожалением, он прощал, если без сожаления, он всё равно прощал. Их можно было понять: слабости необязательно и даже нежелательно потакать, в конце концов, на хлеб ему всегда хватало, просил он на что покрепче. Что покрепче — тот же хлеб, так что он никто никому не лгал, просто перефразировал.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Неудобно, младой члвек… Неудобно, но вдруг, вдруг…</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Денег у Белого не было, они остались в портфеле, портфель — в Каштане, игла — в яйце, яйцо — в утке, утка — в зайце, и всё же огорчать этого и без того огорчённого человека было стыдно, ещё более стыдно, чем тому — просить.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Да, понимаете… Не с собой, понимаете? Мы, может, дойдём? Там недалеко, я возьму.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— Все вы вот, все так грите! — мужчина закивал головой, — дойдём, не с собой, дойдём! Ладно уж, не надо, зажал так зажал.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Он поднял на него свои мутные глаза, и в них была такая гордость, будто бы Белый только что пресмыкался перед ним, а не наоборот. Пресмыкающиеся — это черепахи, крокодилы и ящерицы, а он — человек, человечище. Наплевать ему на этих городских бессердечных гадов, подыхают все одинаково: и в больших городах, и в маленьких, и в деревнях, и в сёлах, и те, кто просит, и те, кто даёт, и те, кто зажимает. На том свете уж он отыграется, там уж все их «нет» да «нет, извините» припомнит! Там жизнь другая, там каждому по заслугам, по помыслам! Он звёзд с неба не хватал, зато людя́м помогал, о здоровье справлялся, о детках спрашивал, а эти — эти в пиджачках, в галстучках? Э-э-э, пиджачки, галстучки…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Нет, правда, послушайте, пойдёмте, — Белый подался навстречу порванной жилетке и мутным глазам, но они вскинули руку.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Не надо, не надо мне ваших подачек, — мужчина покачал головой и двинулся туда, откуда пришёл. Голова продолжала мелко подрагивать, клониться к плечу, но незнакомца это ничуть не смущало. Он был таким же человеком, как и Белый, как и все остальные, и потому достоинства не терял. Этот тридцати-тридцатипятилетний мальчишка, может, и выглядел лучше, но он не видел того, что видел он. Пусть хоть подтирается бумажками, пусть, а душа — душу не купишь, её тренировать надо, воспитывать. Мужчина завидел выходящую из магазина молодую женщину с коляской, и обида на Белого отступила. Женщины — существа страшные, подумал он, страшные, но ранимые, если эта — мать, то можно к ней подступиться, матери — они чувствительные, у них все — дети.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Белый какое-то время наблюдал за только что отошедшим и мучался угрызениями совести. За что, казалось бы? Всегда так: подходит женщина, жалуется: «сыночек в больницу попал, операция, денег нет», знаешь прекрасно, что ни сыночка, ни операции, а внутри что-то спрашивает: ты уверен? Представляешь себя на её месте, становится дурно, рука тянется к кошельку, но в последний момент ты её отдёргиваешь, не ты даже, а здравый смысл. Вот и спрашивается: кому верить, кому нет?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Женщина развернула коляску прежде, чем мужчина успел с ней заговорить. Она наверняка была из хороших людей, но и хорошие люди опасаются за себя. Ладно, если бы одна, а тут — ребёнок. У матерей не все — дети, у матерей их дети — дети. Мужчина присел на бетонную ступеньку и уставился на Белого, мол, посмотри, до чего ты меня довёл, до чего меня вы все доводите, все беды от вас.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Белый не отвёл взгляда. Неужели правда не всё равно ему было на этого странного, старого и продолжающего стареть, чуть ли не мёртвого человека? Неужели ему был не неприятен запах немытого тела? Немытое тело, чистая душа. Души, души, души, кто же, что же вас задушит? Белый душить никого не хотел, он не отводил взгляда потому, что увидел в незнакомце своего учителя, своего учителя по ОБЖ. Алексей Михайлович, как и Вера Георгиевна, канул в лету, но его образ жил. Образы живут дольше людей, они ярче, неправильно видеть в человеке образ, а не его самого, — кто сказал? Неправильно, правильно, правильноне. Белый увидел Алексея Михайловича, хотя он был Андрей Геннадьевич, не учитель, а водитель, но и закаты не бывают голубыми, реки — красными, а синицы — журавлями. Очи чёрные, ночи белые, девы красные, реки синие, синий — красный, красный — синий, голубой. Она тоже была для него образом, до недавнего времени не была, до недавнего времени её и самой не было, а потом она пришла и стала. Всё потухло, трава пожухла или, что зазря придираться к траве, стала ещё зеленее. Такой зелёной она не была давно, в прошлой жизни она была такой зелёной, прошлая жизнь — это жизнь до неё, сколько жизней он уже прожил — сотни, десятки, тысячи? Послушаешь одного — жизнь раз, другого — два, третьего — три, а он их слушал, они были ему интересны. Что может быть интереснее жизни — математика? Для математика — да, математика, для него, человека, — жизнь.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Сейчас он был розовым рубцом и фиолетовым пятном на носу. Алексей Михайлович учил Белого стрелять из автомата, а у него мишени плыли перед глазами — плохое зрение. Он не увидел мишени и после, когда надел очки, специально не видел, кто мишени и зачем автомат? Куда интереснее слушать про правила дорожного движения, про первую помощь, кто-нибудь что-нибудь слушает на уроках ОБЖ? Слушай-не слушай, запоминай-не запоминай, да разве они спасают? Красный — зелёный, зелёный — красный, не спасут их и светящиеся наклейки, наклеенные заботливой рукой на курточку, водители несутся, они не спасутся. Клей-не клей, плакаты вешай-не вешай… Алексей Михайлович-Андрей Геннадьевич привстал, вздохнул и поплёлся обратно к Белому, раз не уходил, значит, надо было подходить.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ну… Ну я передумал, пойдём. Пошли, говорю, недалеко ж там.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Сколько гордости, в очередной раз подумал Белый, подумал и рассмеялся: занять бы.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Чё ржёшь? — спросил Андрей и отчего-то сам рассмеялся. — Ржун, ну! Экскурсия по Петушкам, плучается!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Экскурсия по прошлому, по детству. Белый, Белый, где ты был, на Фонтанке водку пил? Выпил рюмку, выпил две, закружилось в голове! Пока он был на Фонтанке, они выпивали не по рюмке и не по две, а головы у всех кружились. Они прошли мимо сине-белой водонапорной башни, старик пошутил: «чё, у вас сине-белыми заборами другое обносят, а?» Белый парировал: «а у вас обносить некого, все на свободе ходят», доверие между ними крепло. Следом за водонапорной башней шёл, стоял, как он мог идти, ларёк с надписью: «С нами читают миллионы». Белый подумал, что с ними, с Петушками, никто не читает. Жаль их, в Каштане на деревянных полках стояли книги неизвестных ему авторов — Нина Бичуя, Анатолий Кузьмичёв, Василий Курочкин, Лидия Сейфуллина, Николай Бораненков, Александр Чаковский, Тихон Сёмушкин, Сергей Воронин, Иван Папаскири, Амур Батошка, кто-то Мирмухсин. Мир Мирмухсину! Мирмухсин — муха на куске мяса, они с Андреем Геннадьевичем, то есть Алексеем Михайловичем, проходили и мимо такого — валялся, завёрнутый в полупрозрачный пакет, истекал кровью. С Мирмухсином читали миллионы, с Петушками читали миллионы? Мух на куске мяса было больше, чем тех, кто вспоминал о Петушках и тех, кто стоял на полках петушинского кафе. У Белого сжималось сердце, а Петушкам было нормас, Петушки ваще свои ребята были, чё им Москва, чё им Белые? Счастливые люди, полноценные! Они полноценнее его, он всё что-то ищет, всё рвётся куда-то, а они, молодцы, нашли и дорвались без исканий.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>На остановке под брезентовым настилом спал мужчина. Белый не спал ночами, а он, этот мужчина, спал и был совершенно счастлив! Крепкий сон приходит к тем, кто не зарывается, не теряется в себе и при других. Брезентового мужчину сложно было назвать гением или высокообразованным человеком, зато он мог спать посреди улицы и у всех на глазах — чем не дар? Преподавать — проклятие, спать — дар, казалось Белому, а брезентовому мужчине не казалось, он твёрдо знал, что одарён даром мгновенного засыпания. Хороший сон — залог здоровья, Белый бредил Врубелем и Петровым-Водкиным из-за недосыпа. Его нервы были расшатаны, вот он и пошатнулся в тот вечер, когда подумал, что сейчас умрёт. Ни о каком радужном теле и речи не шло, речь шла о переутомлении. Переутомление требовало лечения, но Белый был из трудоголиков, он не знал, что трудоголизм — это почти что алкоголизм, последствия и у одного, и у другого тяжёлые. Шкала здоровья замерцала красным цветом, но психическое здоровье — не физическое, если щёки не горят, значит и шкала в порядке, думал Белый и прогадал. К гадалке не ходи — к чему приводит бодрствование по двадцать часов в сутки? К замутнению, затемнению сознания. Тёмные аллеи в голове, одна мысль пошла в одну сторону, другая — в другую, и мыслительный процесс разошёлся, раскололся. Белого начали мучать колики в голове: он мог накричать на продавщицу в магазине или перестать различать цифры в витрине, мог услышать то, чего никто не говорил и не услышать того, что только что сказали. Ему говорили: «отдохни», но он не умел, таков удел, он только произносил: «да, да», а сам продолжал работать: что-то писал, что-то читал, информационный поток съедал. В голове крутились десятки дат с десятками новостей, десятки имён с десятками фамилий, всё смешивалось и замешивалось в одну сплошную. Белый трудился напропалую, труд был самоцелью, он не гнался ни за степенью, ни за победой в конкурсе «преподаватель года», работа была необходима ему, потому что без неё он начинал скучать, от лежания на диване утомлялся больше, чем от гуляния.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Как относишься к юродивым? — неожиданно спросил Андрей Геннадьевич.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— Никак, — ответил Белый, хотя за глаза его так и называли. Два божьих человек шли по Петушкам, один — типично юродивый, а другой — нетипично, одетый и обутый. Сын Сеткиной, Миша, тоже часто дурил, но дурным человеком не был. Он как-то принёс в школу крест, достал его на уроке и благословил своего одноклассника на ответ у доски. Сеткину после этого случая вызвали к директору, а потом Миша уехал из Петушков и стал проректором. Пути Господни неисповедимы, день — проректор в кабинете директора, другой — проректор у того же директора, но уже не в кабинете, а на планшете — гордость, мол. Миша учился на тройки ровно до того момента, пока его не заинтриговали триггеры, пока он не наткнулся на психологическую статью или пока психологическая статья не наткнулась на Мишу. Под другим углом посмотрел он на образование после этой статьи, образ образования преобразился, и Миша изменился. Его заволновало волнение, забеспокоило беспокойство и заинтересовал интерес, люди опредметились, превратились в предметы для изучения. Один из таких предметов подсунул Мише Ницше, и Ницше стал Мишиным Врубелем, но если Белый играл в Демонов в детстве, то Миша начал играть в сверхчеловека в старшей школе, играл серьёзно, а не на приколе.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Скоро ночь сменится бесконечным днём, и для людей не будет ничего невозможного, они полюбят самое сложное, — говорил Миша своим одноклассникам, и те крутили пальцем у виска. Он читал проповеди на переменах, и, если бы перестал спать, стал бы Белым окончательно. Как люди схожи и непохожи — в Петушках и слышать никто не слышал про Заратустру, кто в Петушках читал Ницше? Только тот, кто любил Врубеля, так и произошёл их разговор: Белый приезжал в Петушки и привёз с собой свою библиотеку, Миша взял с полки «Так говорил Заратустра» и был таков. Обмен мнениями, обмен между поколениями, откуда Мише было знать, что его вдохновитель несколько лет назад учился в той же школе, что он, его вдохновитель, отверг его мать, и, сложись всё несколько иначе, сам мог бы стать его отцом.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Они были другими, но не помешанными, а увлечёнными, так увлекались, что забывались. Реальность переплеталась с вымыслом, вымысел наполнял её смыслом, а над ними за это издевались, с увлечённых причиталось за их увлечения, назвался сверхчеловеком — отвечай за слова: Миша бегал по стадиону не круг и не два, а десять. Десять кругов — это сложно, а сверхлюди выбирают всё самое сложное, вот его и заставляли отвечать за слова и отвечать на каждом уроке, даже если он был не готов, особенно если он был не готов. Последователей, про которых писалось, Миша не находил, не находил он и друга, с которым мог бы одиночествовать вдвоём, старший брат, Никита, тот, что пах мёдом и мечтал стать машинистом, с ним не общался. Он выбрал толпу, а толпа выбрала его лидером: лидер не мог дружить с отщепенцем, щенок-отщепенец, однажды Никита едва с ним не подрался. Миша слушал радио и писал в дневнике: «На заре эпохи людям нужны Цезари. Цезари зари, не крови, крови слишком много, а зорей — мало; огненные, полыхающие, но не испепеляющие — вот, на кого вся надежда». Он причислял себя к надеждам, но был ненадёжным: его могли назначить дежурным, а он мог об этом забыть и пойти читать «Быть или не быть?» Никита не был надеждой, но был надёжным, надёжность ценилась выше надежд, поэтому если бы Сеткиной задали вопрос: «Кого из своих детей вы любите больше?», она бы ответила, что о таком не спрашивают, но подумала бы: «Никиту». Никита пользовался популярностью у девочек, девочкам нравились двоечники, а двоичные коды, которыми Миша загорелся после триггеров и Цезарей, не нравились. С Никитой было весело, с Мишей могло быть интересно, но они не давали ему шанса. Щупловат, нос-щупальце, переодеть в платьице и совсем как девчонка, мальчик-зайчонка — какие у него были шансы на то, чтобы ему дали шанс? Ровным счётом никаких, все равны, но некоторые равнее. «Пиши ровнее», — советовала Мише учительница по русскому языку, он высовывал язык и старался писать ровнее. Когда они с классом ездили на экскурсию, в его душу запали равнины, бесконечный простор и сотни километров как на ладони — кого такое могло оставить равнодушным? Большую половину класса оставило, они зевали или спали, прислонившись к окну, а Миша ни на секунду не смыкал глаз — боялся, что пропустит что-нибудь. Равнины пленяли своей бесконечностью и ей же утомляли, но Миша был неутомим и внимателен, цеплялся глазами за пролетающих мимо ворон. Он школу с золотой медалью, десять горошин за Мишу! Миша — единственный из первого, пятого и одиннадцатого «Б» выбился в люди! Ай, да Миша, ай да молодец!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Белый с Андреем Геннадьевичем дошли до Каштана, Андрей Геннадьевич набил мелочью карманы своих порванных штанов и отсалютовал. Перед рассветом кто-то запустил салют, и искры потерялись в светлеющем небе. Белому предстояло прощаться со своими бывшими одноклассниками, Петушками и ушедшей молодостью, когда он заходил, вышла Оля. Оля-одноклассница, Оля-непроливайка, Оля-не-Ольга-Юрьевна, мечтавшая о Питере, но поступившая в Орехово-Зуево, годы изменили её, но красота осталась прежней — всё дело, решил Белый, в волосах, они вьются, мужчины бьются.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— У тебя божья коровка на щеке.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Было видно, что Оля в эту ночь не пила, воздержание от алкоголя сохранило белизну её зубов. Белый аккуратно пересадил божью коровку на палец, и она улетела. Ему вдруг захотелось произнести: «Божья коровка, лети к своим деткам, твои детки на небке, кушают конфетки», но он сдержался, а Оля — нет:</p>



<p class="wp-block-paragraph">— К любви и удаче.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Символ Богини-матери в различных религиях. Если бы боги существовали, благоволили бы они ему? Благо валила на него богиня мудрости, а богиня любви даже голову в его сторону не поворачивала. Он рассуждал о любви, молил о ней, а на него лились лишь знания, из книг Бунина он узнавал о чувстве, которое заставляло жениться и травиться. О чувстве, вернее, он знал и знал прекрасно, но любовь в сердце и любовь между двумя — это разное. Своеобразно было говорить: «Я люблю её», когда она и знать не знает, а значит, Белый был своеобразным человеком. Вера однажды раскладывала карты на парте, и к ней пристал её одногруппник:</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Вер, её зовут Алина, ей двадцать, так вот ты скажи: будет ли она моей Беатриче?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А ты мне вот скажи мне, Капустин, будешь ли ты её Данте? Он любил Беатриче всю жизнь, а у тебя, что ни день, то Афродита.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Так я Арес, то-то и Афродиты. Восхищаться женской красотой и строить планы — разве это плохо? Я каждый раз восхищён и влюблён. Это правда.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Не даст она тебе, Капустин, — Вера убрала несколько карт. — И я не дам.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Два ноль в пользу дам, Капустин начал было спорить, но вряд ли мог выиграть, поэтому отсел. Ему не везло с любовью, как и Белому, а Вере везло на совпадения, каждый раз, когда она брала телефон, на часах высвечивалось: «одиннадцать одиннадцать» или «двадцать двадцать», будь она более приземлённой, не придавала бы этому значения, но её стихией был воздух, а не земля, поэтому каждое совпадение имело сакральный смысл. Однажды она сидела с раскрытой книгой, и рядом сидящий человек произнёс: «Саргассово море», — именно так называлась глава, к которой Вера только что приступила. Из сотен сотней совпадений складывались её дни, из дней — жизнь, а значит, Верина жизнь была одним сплошным совпадением. Совпадения, знаки, знамения… Её чувства к Каширину высохли, и она начала присматриваться к окружению. В окружении, кроме Капустина, водились три однокурсника и преподаватели. Показатели у преподавателей были выше, как «быстрее, выше, сильнее» только «умнее, опытнее, мудрее», поэтому Вера и начала заглядываться на них. Михаил Григорьевич, преподаватель по истории, не подходил, потому что был доисторическим, Марк Олегович, преподаватель по русской литературе, был женат, а повторения Вере не хотелось — это знала об этом без знамения, оставался Александр Андреевич, преподаватель по зарубежной литературе, он… Капустин громко чихнул и перебил её размышления. Вера верила во многое, но не в себя, поэтому и решила на время уединиться и стать единицей, разрешить неразрешённые вопросы и завершить незавершённые дела. Она выпустилась, уехала и обещания вернуться не дала, её поработили незавершённые дела.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Бабушка Белого в последние месяцы не ругала его за перепачканные землёй ботинки, она заболевала, не называла его на «ты», изредка узнавала и переставала готовить, хотя раньше от плиты её было не отвести. Цветы начали цвести, но она их не поливала. Ей постоянно хотелось есть, вот только что был обед, а она уже думала об ужине — когда же, когда? Проходили час, полтора, а у неё уже ныло в желудке, звало. Звонки от Белого она всё чаще пропускала, а если отвечала, говорила сжато и скомкано, и у Белого скатывался в горле ком. Раньше они разговаривали часами, а теперь часами молчали, бабушкин взгляд становился от приезда к приезду туманнее, ответы на вопросы — пространнее, было больно наблюдать за тем, как она не может встать и с кем-то здоровается. Она видела посторонних людей, спрашивала, во сколько отходит поезд, и звала какого-то мальчика: «Мальчик, мальчик, если ты наш, помоги». Белый предлагал свою помощь, мол, давай вымою посуду, давай пол протру, но она взмахивала руками и отнекивалась. Время шло, состояние ухудшалось, и Белому ничего не оставалось, кроме как увезти её в больницу, где она и скончалась. В эту же больницу через несколько лет попал младший сын Сеткиной, Миша.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Он ускакал из дома и обскакал своего брата: поступил на хтоническую специальность — на архитектора, его архетип — герой, хотя мог бы быть и шутом, шутил не всегда уместно, но всегда. Не бережёного бог не бережёт: Никита разбился, гоняя на мотоцикле, его можно было называть Призрачным Гонщиком, остался один призрак. Это было первым выстрелом.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Вторым стала поэтесса, в которую Миша влюбился, которой признался и которая ответила: «извини, я не могу». Тогда-то он и погиб. Отчаявшись, углубился в гностицизм и до того углубился, что слова «плерома» и «эон» стали для него понятнее, чем «база» и «карниз». Горе превратило Мишу-архитектора в Мишу-мистика, сидя на лекциях, он открывал Википедию и забывался. Он читал про Логосы и мировые души, хотя раньше его это не волновало, его волновал он сам и почему, к примеру, на колене время от времени появляется красный след, хотя отпечатываться на нём нечему. Здоровые белые зубы Лизы, Елизаветы, Веты, Ветой её называли все, кто знал, породили нездоровый интерес, манию. Миша похудел, перестал готовиться к семинарам, начал ходить по церквям и разглядывать иконы, верующим Миша не был, в том-то и дело — он ходил по церквям, чтобы искать схожесть со святыми. Ему начало казаться, что он — это новый Мессия, потому что в прошлый раз миссия завещал любить, а Миша любить умел, по крайней мере, считал, что умеет. Он скрывал свои новые увлечения от друзей, но друзья, именно потому, что были друзьями, стали замечать изменения. Миша закрылся, начал раздражаться по пустякам, часами просиживал за компьютером и подолгу не мог уснуть. Образ Веты мучал его, он разрабатывал планы достижения её расположения и исписывал ими все тетрадные листы. Его уволили с работы, потому что, раздавая листовки, он начал призывать людей любить друг друга.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Чё употреблял? — спросил его прохожий, и Миша покачал головой: чист. Вопрос о наркотиках начал беспокоить и его внимательных друзей, они предлагали Мише помощь, но как помочь наркоману, который ничего не употребляет? Любовь — это зависимость, чувство к Вете было единственным веществом, которое заставляло его повторять учение о любви. Миша учил такие пары, как Глубина и Молчание, Ум и Истина, Смысл и Жизнь, Человек и Церковь и забывал про такие пары, как Лёша и Настя, Максим и Юля, Ефим и Алиса, Лёва и Надя. Всё привычно важное утратило своё значение: маршрут от Таганской до Кузнецкого Моста запылился, от здания Большого Театра больше не захватывало дух, Миша подпитывал дух исключительно духовной пищей, ещё немного, и он был готов отказаться от еды. Пить и молиться — и, возможно, божья благодать снизойдёт на него, брат оживёт, а Вета согласится быть с ним. Миша нашёл отсылки к мироустройству в её стихах, потому и решил всё понять. «Я всё понял» из чужих уст стало звучать странно, потому что нельзя было всё понять, не изучив основ, а основами никто не интересовался. Он копался в копне теорий и дошёл до того, что однажды, познакомившись с девушкой на улице, решил, что она — это Вета в другом обличии. Мысли путались, люди пугались, Миша начал подходить к ним и шептать: «Изыйди!» Ему казалось это смешным, им — страшным. Всё дошло до галлюцинаций: глаза у прохожих расширялись, на руках красовались синяки и ожоги, кто-то смеялся: «Змей-искуситель! Змей-искуситель, ой, ах-ха-ха-ха, да я описаюсь от смеха, ах-ха-ха-ха!», и Миша слёг.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Завтрак в полдевятого, после завтрака двери в туалет закрывают, кажется, что таблетки застревают в горле, а оказывается, что это лишь ощущение, первая палата моется в воскресенье, а вторая, третья и четвёртая — в субботу, на ужин разрешают разбирать передачки, передачки есть не у всех, а телефонов нет ни у кого, кроме Глеба. Звонить сюда можно, а отсюда — нельзя. Звонят многим, но не всем, звонят по многим, но не по всем. Почему Глебу можно звонить, а им нельзя? Глеб — особенный, кто-то вроде проводника: заводит, но не выводит. Лучше бы какую-нибудь Ленку заводил и доводил, а то пациенты да пациенты.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Миша лежал безжизненно, пока другие охали и ахали, просили сводить их в туалет, и санитары надрывались: «Нет!» Запреты относилось обычно не к туалетам. Рядом с окном сидел молодой человек, Гриша, и повторял: «Н-да, н-да, н-да… Если бы да, то да, а так может быть и нет. Ну это самое… Ну то!» Иногда он разговаривал тихо, иногда надрывался надрывнее санитаров, а иногда шептал чуть слышно, еле-еле ворочая языком. Язык — смертельное орудие, язык — спасение, может и своими «н-да, н-да, н-да» Гриша кого-то убивал или воскрешал. Кто знал?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Среди пациентов было много любопытных экспонатов, экспертов по хвастанью, кому и куда наложили швы. Швы, вши… И почему у него от этих разговоров ничего не сводило, не зудело, а стоило только возникнуть воспоминанию о прошлой жизни, не возникнуть даже, а проникнуть, пролезть, протиснуться и сжать голову в тиски, изнасиловать её, как всё начинало ныть как покорёженные кариесом зубы? «А помнишь, как вы ходили на концерт для фортепиано с оркестром?» — спрашивал себя Миша и готов был расплакаться, расплескать всю свою выдержанную выдержку, выдержка выдержки — двадцать семь дней, в больнице лежали ровно по сорок. На сороковой день приходил врач, и всё решалось. От воспоминаний тело будто бы набивали кирпичами, и оно, потяжелевшее, готово было вот-вот упасть. Без возможности встать упасть, без вести пропасть, пропасть между «тогда» и «сейчас», не попасть в «тогда», теперь только в «никогда» или во «всегда». Никогда не говори никогда. У всех всё по-прежнему, а у меня? Они остались, а я? «А помнишь, как вы зарисовывали понравившиеся здания в блокнот?» — спрашивал себя Миша и готов был кричать. Всё он помнил, а поделать ничего не мог, считал зазубрины на решётке и зарубал на носу: «считать и не вспоминать, так проще». Ещё Толстой писал: «Самый верный признак истины — это простота и ясность», а истину-то он и искал, что истинно, что ложно? То, что таблетки застревают в горле — ложно, а кажется&#8230;</p>



<p class="wp-block-paragraph">Вернёмся к экспонатам. «Все по палатам, все по палатам!» — кричали на них. Экспонат первый — Гриша, разговоры обо всём и ни о чём, ему всё — ерунда и всё — правда. Он часто говорил о какой-то Одетте, и Мишу подмывало спросить: «А что же не Одиллия?», но он держался особняком. Особняк среди старых, полуразвалившихся домишек, кто бы поговорил с Мишей о «Лебедином Озере»? Гриша вёл беседы о супах и мало смыслил в судах, его фамилия — Правосудов, ирония. На Мишу нападала агония, он просил: «Яду мне, яду!»</p>



<p class="wp-block-paragraph">Время укорачивали раскраски и книжки, интрижка с книжкой — вот, что помогало не задыхаться от своих мыслей. История про первого летающего человека и Индию — с Мишей не было Чайковского, они лежали с Беляевым. В девять он читал сказку, в десять — садился за раскраску, других красок не было, приходилось раскрашивать время чем попало. Сказки попадались удачные, удача — не его второе имя, но в небольшом везло. Небольшое — весло, хватайся и выкарабкивайся, кайся. Ей богу, Миша — Кай с замёрзшим сердцем, экспонаты не впечатляют, а впечатывают в тоску. «Что за ними наблюдать?» — думал он, каждого подавали на блюде: Женя улыбался и рассказывал про детей, хоть завязочки пришей, то ли улыбка такая широкая, то ли рассказывал слишком много, то ли завязочки вообще нужны не Жене, а его детям. В кроссовках с непришитыми завязочками не побегаешь, а им ещё бегать и бегать. Им, а другим? Другим лежать и сорок дней раскрашивать раскраски. Сорок дней, сороконожка, человеческая многоножка, в которой всё и все связаны, все перед всеми обязаны. Чем-то вязким обязаны, вязкая вязка, завязки, завязочки… Никого не знаешь, а ощущение, что умирали вместе.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Мише нравилось читать про войну и знать, что кому-то было хуже. В тюрьме, на войне хуже, в больнице худо, но не наихудше. До больницы он читал про любовь, а тут хотелось о смерти. О смерти до нового рождения или, как они говорили, до выписки. Выписка, расписка, получите и распишитесь: у вас проблемы с головой. Умерьте пыл, умеренность, именно умеренности вам не хватало — всё на скаку, всё на лету. Доскакались, долетались? Можно было бы чуть замедлиться, и могло бы пронести. Дядю Борю после гранатового сока вперемешку с кефиром проносило знатно — в чистилище очищались не только духовно, но и физически. Сперва дух, потом тело, сперва внутреннее, потом внешнее, откуда в Мише было столько духу? От верблюда. В детстве у него был плюшевый верблюжонок с миндалевидными глазами, проведёшь ладонью по горбу — щекотно, дух-то и окреп благодаря ему. Святые духи… И всё же о смерти и войне: они пришли из стихотворений Симонова, палата номер шесть — Миша, Беляев и Симонов.</p>



<p class="wp-block-paragraph">«Перемен!» — требовали сердца, требовали глаза. Женя рассказывал про детей и улыбался, Гриша разговаривал не то со всеми сразу, не то сам с собой, Глеб провожал пациентов, проводник во внешний мир, проводник с проводом, им звонить нельзя, а ему — можно. Что могло быть однообразнее и несуразнее? Когда таблетки застревали, стучать по груди было бесполезно, какая жалость. У бесчувственного Миши чувство жалости к таблеткам, хорошо, что не к сигареткам, иначе бы пришлось помогать санитарам с уборкой. Ни мыть полы, ни гладить полотенца с халатами, ни стирать пыль с подоконников и тумбочек, ни тем более стирать перепачканные простыни и наволочки не хотелось. Кто обслюнявил наволочку, кто перепачкал кровью простынь? Всё ради сигарет! На «нет» и предложенья нет — всё по негласным правилам. Санитар у руля, у него и сигареты, и передачки; от санитара зависит многое, человеческая многоножка — все связаны, все обязаны. Обязаны вставать в шесть, ложиться в девять и пить таблетки. Таблетками врачи помогают своим подопечным. Помогают или управляют, клятву Гиппократу давали, но и нарушения бывают, нарушение-выздоровление. Если достаточно сильный, то выпишут, если нет, то неточно.</p>



<p class="wp-block-paragraph">В палатах было мало воздуха, не надышаться. Задохнуться — не страшно, Лебединое озеро — страшно, смерть — не страшно, маршрут от Таганской до Кузнецкого Моста — ужасно. Ужасным было и то, когда однажды утром он проснулся и понял, что не может нормально говорить: речь замедлилась, гласные начали растягиваться, а согласные — не проговариваться. Проходили дни, а изменения в речи не проходили, только на четвёртый полегчало, и он назвался не «Щеткиным», а «Сеткиным», коим и был. Передал бы ему кто-нибудь пару сонат в конвертах, пару сонат и пару сонетов, они вместо мандаринов и персиков. В шуршащей серебристой обёртке, хотя можно и без неё, можно и в чёрный пакет, в пакет из Пятёрочки или Ашана. Какая рана, какой нарыв, порыв — какой? Сердечный, а если сердечный, значит, вечный, из сердца попробуй что вынь, попробуй что в него спрячь. Сердце — судья, сердце — палач. Плачь, плачь по сонатам, плач, плач по сонетам, «нет» винегретам, они слишком приземлённые, Миша — слишком влюблённый, влюблённый с лишком. Излишек от набитых в скитаниях шишек, скитания по стране ужасного, маршрут от Таганской до Кузнецкого Моста — ужасно, скитания в поисках прекрасного. От прекрасного в горле застревает ком, а не таблетки.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Дядю Борю трясло, дядя Витя стонал, когда садился и вставал, как Миша сюда попал? Лучше бы этого всего не было, но это всё было, хорошо, что Вета ни о чём не знала, а то испугалась, за Мишу боялись его друзья, не только «за», но и его самого — этого было достаточно, Миша боялся за себя и сам себя — этого было предостаточно. «Я так влюбился, что сошёл с ума» — звучало нисколько не романтично, а пугающе, хотя «сошёл со ума» — громко, а «острый психоз» — точно. Миша плакал в ту пору не по сонетам и сонатам, а из-за Веты и слезами радости, как казалось. Слёзы радости не доводят до добра, как оказалось. На второе была перловка, маслянистая, на первое — суп с овощами. Так теперь и считать: два-раз, два-раз, два-раз, сколько времени прошло, который час? Часы — злейшие враги, вечность проходит от завтрака и до обеда, от обеда — до ужина. «На-на-на!» — напевал дядя Боря, а Миша врал, что его зовут Иов. Ему казалось, что говорить своё настоящее имя опасно, а опасно было выдавать себя за Иова, как оказалось. Оказия за оказией, если бы кто-то оказался на его месте, этот «кто-то» стал бы кем-то другим. Дни текли один за одним, в нос бил запах хлорки, в носу щекотало, за окном стрекотало. Таял лёд в Мишином сердце, таяло его безразличие, перед глазами маячила вывеска о выписке. От её сверкания Миша оживал, становился разговорчивее и сговорчивее. Игра в молчанку превратилась в игру «наговори как можно больше», чем больше, тем лучше. Чем больше Миша читал, тем лучше запоминалось. Книги помогали ему одерживать верх в самой сложной борьбе — в борьбе со временем.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Его обследовали и спрашивали: «Нет ли боли при мочеиспускании?» Он отвечал: «Нет», а после придумывал, что есть. Вернее, так начиналось казаться, но «казаться» — не показатель. Однажды он опоздал на десять минут, и эти десять минут потянули за собой часы, всё перестроилось: сдача анализов отложилась, массаж укоротился, приём у заведующего перенёсся. Что такое десять минут? Десять часов и десять дней, если за них успевает произойти что-то важное. От важного к отважному, Миша отваживался ложиться на капельницу. «Зажмите кулак» — просила медсестра, и он послушно зажимал, игла входила в вену, капельницы и те были развлечением. Можно понаблюдать, как стекает желтоватая жидкость, с особым трепетом — когда её остаётся совсем немного. Пока наблюдал, Миша вспоминал: в детстве они с дедушкой копали червяков и шли с ними, раскопанными, на рыбалку. Миша закидывал удочку и зацеплял леской стоящее неподалёку молодое деревце, дедушка посмеивался, мол, какой улов! Миша краснел, мол, да, какой. Приходилось распутывать леску и закидывать удочку ещё, на этот раз не замахиваясь столь сильно. Дедушка мог не двигаться часами, а Мише быстро становилось скучно, и поэтому он начинал ходить из стороны в сторону, вздыхать, переобуваться и срывать с деревьев листья. Откуда берёт своё начало любовь к их обрыванию? Миша размышлял о тяге к разрушению. Как по-другому назвать то, что толкает братьев прыгать на песочные замки, построенные их сёстрами, и вырывать из земли травинку за травинкой? Пищи для размышлений находилось немало. «Я мыслю, следовательно, я существую» — Декарта принёс в палату Беляев, и Миша понял, что существует, но не живёт. Он прогуливался от окна к окну и разглядывал прогуливающийся медперсонал, в то время как им, пациентам, гулять не разрешалось, их, орлов молодых, держали взаперти.</p>



<p class="wp-block-paragraph">В одно из посещений Ефим с Алисой, те, кого Миша чуть было не променял на Глубину и Молчание, принесли печенье. Его приходилось есть в сухомятку, липового чая не было, не было и тёть, которые могли бы им угостить, поэтому никакого восторга Миша не испытывал. В эйфории он жил «до», «после» приступы восторга и слёзы радости не преследовали. Манией преследования страдал Дядя Боря, как и Миша, видел в одних людях других, но ни о какой любви не было и речи, ему казалось, что его хотят похитить инопланетяне. Он говорил, что видит блеск в их глазах, что они прячутся среди людей и говорят, что хотят помочь. Дяде Боре никто не мог помочь именно поэтому — он никому не верил и отказывался принимать лекарства. Миша только допускал мысль о лекарствах как о средстве управления, Дядя Боря же свято в это верил. Во что лучше верить — в инопланетян или в собственную святость? Лёша искал что-то у себя в волосах, ему казалось, что в них что-то спрятано, что, если чесаться, оно непременно выпадет, Максим хотел пролезть между решётками и выпрыгнуть из окна, хотел и чуть не выпрыгнул. Пока его оттаскивали, он укусил одного из оттаскивающих, и на плече остались отпечатки зубов. Простыни так и пачкались, плюс в женском отделении мог кто-нибудь протечь, а отстирывать всё приходилось в тазиках. Укус обработали зелёнкой, мало ли: среди больных вряд ли водились инопланетяне, но какая-нибудь зараза вполне могла быть. Максима поймали и привязали к кровати, он, худощавый, в самом деле мог пролезть в окно, пролез бы, но не вылез — сломал бы ногу, а там бы и санитары подоспели. Им было не в первой.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Что происходило с психикой больных — это любопытно, но что происходило с психикой санитаров — ещё любопытнее. Попробуй в здравом уме побыть рядом с умалишёнными, причём даже не «побыть», а «попребывать», как не изменишься? Санитары загрубевали, ожесточались, как жестоко обходится жизнь с теми, кто приходит в психбольницу по доброй воле, с теми, кто не просто приходит, а почти что живёт в ней: день через день смена. Они носили халаты, но не белые, а синие, сине-зелёные, при одном взгляде на эти халаты некоторые пациенты зеленели, в палате Мишу прозвали зеленью. Глядя на него, чёрствые санитары смягчались и качали головой: «Какой хороший мальчик… Что же ты делаешь здесь?» Миша качал головой и не находил, что ответить. Найдёшься тут, когда находишься среди биполярных расстройств и депрессий, деменций и диссоциативных расстройств. Когда к Андрею нужно было обращаться как к Андрею, а когда — как к Гавриилу? Миша читал про архангела Гавриила, но Андрей был попроще, Андрей говорил, что Гавриил любит играть в футбол, а он, Андрей, — нет. «У Гавриила зелёные глаза, — он говорил, — а у меня, сам видишь, голубые». Дядя Боря мог бы рассказать Андрею про инопланетный блеск, но они не разговаривали.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Когда Миша вышел из острой стадии, в него вошёл острый приступ вины. Он и вина-то никогда не пробовал, а тут такое недоразумение — потеря разума.&nbsp; Ещё повезло, что всё случилось быстро, а то ведь люди живут годами, живут и не выходят, нейронные связи переплетаются в такие узлы, что и бывалые моряки не развяжут, постепенно становятся Дядями Борями, а Дядя Боря — это уже не острый психоз, а шизофрения, а может, мания с чертами шизофрении, Миша не ставил диагнозов, этим занимались специалисты, он только догадывался и пугался: вдруг он точно так же болен? Врач на первой же встрече сказала: «Вы не больны», но врач мог говорить всякое.</p>



<p class="wp-block-paragraph">На тумбочке лежал рулон туалетной бумаги, оранжево-зелёное полотенце и фломастеры, в тумбочке — зубная щётка и жидкое мыло с ароматом зелёного чая, Миша лежал на матрасе, под матрасом — железная кровать, на железных кроватях спят зэки. Сергей, сопалатник, делил хлеб на пополам, опускал похабные шуточки про медсестёр и в приступе гнева переступал черту дозволенного: бросался подушками. Душок за ним вился как за бездомными, которые, бывает, заходят в метро и отгоняют от себя половину вагона.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Перед глазами маячила вывеска о выписке, оставалось тринадцать дней, тринадцать — это магическое число, как и сорок, но в магию Миша уже не верил и верить не хотел.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Вылечился он не самостоятельно, вылечила его Владислава Алексеевна — молодой психиатр. Поначалу Мише казалось, что Владислава Алексеевна — это Вета в другом теле, столь же красивом, пусть и другом. По мере выздоровления всё встало по своим местам, но Владислава Алексеевна привлекательности не потеряла. Она была молода, она была женщина, в мужском отделении женщины — редкость, молодые тем более, она была не такой, как санитары — въедливой, выедающей мозг, до симпатии к ним не доходило даже у тех, кто воздерживался годами, всё то человеческое, что в них сохранилось, не позволяло им и мысли об этих в большинстве своём обрюзгших существах. Стокгольмского синдрома не наблюдалось.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Что ни день, в палате номер шесть, да и во всех других, Миша догадывался, пациенты обсуждали Владиславу Алексеевну, причём не шутили, как над медсёстрами, не вымарывали в грязи, как всё тех же санитаров или надоедливых, въедливых соседей, а именно обсуждали. Пациенты с нетерпением ждали обходов, чтобы пожаловаться на свою нелёгкую судьбу, и не кривили душой — судьба у них была нелёгкой. Миша по началу был одним из всех — да, Владислава Алексеевна воспринимает их как людей, а не как нелюдей, да, глаза большие, да, не только глаза, но как только в палате появился Иван — интерес к Владиславе Алексеевне стремительно вырос. Иван был молод, как и Миша, зубы его, как и Мишины, были целы, и именно это и объединило, а после и разъединило их. Иван, в отличие от Гриши, Дяди Бори и Андрея-Гавриила знал, что Глинка — это композитор, а не диминутив осадочной горной породы. Первые пару дней Ивана накачивали феназепамом, он спал, ел, спал и спал, а после, видимо, как выспался, как его глаза превратились из заспанных щёлок в обыкновенные глаза, у них завязался диалог:</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Привет, я Миша.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Иван.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Как тебя угораздило сюда?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Да так же, как и всех. Не спал трое суток, понял, что не усну, вот и приехал.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А почему в острое?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А кто его знает? А это острое у вас? То-то все такие…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ну странные, да, не поспоришь, но ты привыкнешь, они не агрессивные так-то. Если, конечно, не в лицо подходить, говорить: «жесть, ну чё ты дёргаешься, ну успокойся». Я не проверял, конечно, может, они и норм реагируют, но лучше не рисковать.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Не буду, — послушно согласился Иван и рассказал, что учится на лингвиста, хочет бросить и переехать за границу, что есть у него одна не сказать, чтобы уж очень молодая, но и не старая поклонница, так он странно её называл — поклонница, которая помогает ему с поступлением, нет, не из преподов, предупредил Иван, просто помогает. Она носила ему передачки, и Иван заседал в холле с учебниками по грамматике и ходил по палатам спрашивал: не знает ли кто, как переводится beetle? Миша не помнил, но удивился, когда Ивану подсказали слово «жук», когда сказали: как The Beatles же. Не всё было потеряно, права была Владислава Алексеевна — люди. Ещё Иван рассказывал, как он в свои двадцать два зарабатывает больше, чем оба родителя в сорок шесть:</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Как тебе сказать, не знаю, как ты к этому относишься… Вебкам, в общем.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Два года как занимается, до чересчур откровенного не доходил, но не отрицает, что дойдёт — как поувереннее станет, если не выиграет стипендию на обучение во Франции или Венгрии, ещё не решил, возьмёт gap year и заработает. Как Иван может стать поувереннее, Миша не знал — и так говорил так уверенно, что Миша задумался: тем ли он занимается по жизни? Тоже мог бы тоже в Венгрию поступить или в Австрию, например, почему бы не в Австрию? Был он заперт между Москвою и Подмосковьем, не видел ничего, а Иван путешествовал по четыре страны в год, вёл блог (не о своей профессиональной деятельности, конечно, в целом — о себе) и снимал двушку на одного где-то в Бутырском районе, пока Миша жил в общежитии в Кузьминках. В Кузьминках люди собирались разве что на поминках, много парков — хорошо, уточки — хорошо, чтобы доехать до метро нужно ещё пятнадцать минут ехать на маршрутке, тараканы, которые выбегают из духовки, как только выключаешь свет — плохо. Миша шутил, что тараканы — это не самое отвратительное, что есть в общежитии, они — те же питомцы, самое отвратительное — это длинноволосый сосед, который не убирает за собой ванну, из-за чего рыжие волосы скатываются в мокрый бурый комок, сосед, который ещё и смывать за собой забывает. Романтика! Романтика тоже была — хождение по комнатам в третьем часу ночи, поиски упавшего с четырнадцатого этажа беспроводного наушника и, что ещё интереснее, — его нахождение на балконе девятого этажа, как найдёшь такую крохотную вещицу, а они нашли! Обежали всё с тринадцатого по первый, выходили на улицу, чтобы проверить — не на асфальт ли приземлилась, и со второго обхода нашли, ночь, минус двадцать, они в чём-попало, без курток даже, шныряют меж комнат, разве что не стучатся в них. Романтика была и в том, как ночью, вся романтика происходила ночью, днём — не то, решали прийти посмотреть в двенадцать десять фильм и не уходили оттуда до утра, потому что уснули. И всё же всё это меркло перед двушкой Ивана, перед его личным, а не общественным пространством.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— И как ты решил заняться этим? Ну, вебкамщиком как решил стать — с детства мечтал? Или по родительским стопам?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Смешно. Да нет, знакомая как-то рассказала, что её знакомая работает и неплохо получает. Я и решил углубиться, изучить, чё как работает, ну и нормально, пошло. Говорят, что туда всякие отчаявшиеся идут, но это неправда, конечно, всякие-разные там. Даже очень обеспеченные есть, для кого-то это типо хобби.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Иван оказался опытным, Миша с его роковой влюблённостью и не знал, что в двадцать-двадцать два за спиной могут быть десятки отношений и недоотношений. Иван поведал о Васе — Миша так и не понял, была это Василиса или Василина, а может Василий, котор(ая / ый) сподвиг(ла) Ивана на расширение мировоззрения: узнал про свободные отношения, не понравилось, попробовал ещё раз, понравилось, принял участие в костюмированной вечеринке, потом в ещё одной, и закрутилось — был дьяволом, котом, дьявольским котом, обо всём Иван рассказывал не то, чтобы подробно, Миша всё же был ему малознаком, но и этих неподробных описаний хватало. Что мог ответить Миша — здорово, а я даже не целовался с девушкой, в которую влюблён, даже за руку её не держал, да и в неё ли я влюблён? Миша многозначительно молчал, как будто и он через всё это проходил, а то и через что поинтереснее, но предпочитал об этом не упоминать. Ивана монолог, не диалог не смущал, он продолжал: однажды его чуть не изнасиловали, он прогуливался в парке — не в Кузьминском ли? — и за ним увязался какой-то мужик, мужик сказал: «Или ты щас со мной едешь, или я тя прям тут…» Миша согласился, указал адрес, который указал мужик, заплатил за такси, мужику платить было нечем, доехал до обшарпанной панельки, зашёл в подъезд, провонявший кошками, дошёл до деревянной, исчерченной фломастерами двери, подумал: «Неужели у него есть дети?», зашёл, дошёл до кровати, заправленной тигриным покрывалом, не тигровый принт, а натуральные морды тигров, подумал: «Извращенец» и, пока мужик снимал с себя штаны, рванулся к двери, перепрыгнул через первый пролёт, второй, содрал ладонь об перила, выбежал из подъезда и бежал, бежал и бежал, пока не начало сдирать лёгкие.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Так прямо и изнасилование? Так прямо и мужик?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Прямо так, да.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Если всему остальному Миша верил, то в этой истории ему чего-то не хватало, он мог поверить, конечно, чего только не бывает, но всё же шероховаты были эти фломастеры, тигры…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ну да бог с тобой, главное, что всё закончилось хорошо.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ну как хорошо? Я потом неделю говорить почти не мог, простудился.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Иван, как раскраска, скрашивал Мишино пребывание в палате номер шесть, завоёвывал доверие своего новоиспечённого товарища природным обаянием, и Миша наконец решил заговорить о Владиславе Алексеевне:</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Она хорошая, я что говорю, хорошая. Доверие внушает, да…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— И ты не прочь поиграть с ней в доктора-больного?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Вань, здесь… Это не самая подходящая игра.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А если б не здесь? Если б просто ногу сломал?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Миша подумал, что, к стыду своему или к выздоровлению, она ему нравилась. Нравилось ему беседовать с ней в её просто обставленном кабинете, нравилось слушать, как звук «р» произносится ею как звук «гх», он чувствовал себя расслабленно, будто она была его сестрой или подругой. Подругой, скорее. Когда он рассказал ей обо всём — о реинкарнации и бодхисаттвах, о превращении верблюда во льва, а льва — в ребёнка, о Еве с Лилит, о чистом знании, о радужных и кристальных детях, о просветлении и об Иалдаваофе наконец, она мало что поняла, но выслушала, а перед окончанием беседы улыбнулась и пожелала выздоравливать, и он улыбнулся в ответ, и впервые вина отлегла, впервые ему стало себя жаль, жаль до слёз, ведь он был не идиотом, он был маленьким мальчиком, который оказался слишком хрупким для всего, что на него навалилось, для всего, что он сам на себя взвалил. Ведь боль была настолько сильной, настолько разрывающей, что он поверил во всё, что только можно было поверить, чтобы хоть что-то, хоть кто-то его спас, но… Но запутался и переверил.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Может, и не прочь. Но это не животное что-то.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Иван загорелся идеей сводничества — столько жизни он в ней усмотрел! Средь решёток, тикающих глаз, пелёнок и шепелявых стариков он решил соединить сердца! За решением последовал план действия: нарвём листьев с тополя, как раз до него можно дотянуться, обвяжем туалеткой и — букет! Отправим гонца с посланием, Дядя Дима как раз с палочкой и слуховым аппаратом ходит, самый подходящий вариант, и память у него, наверняка, выдающаяся, слово в слово передаст, сколько ему там — восемьдесят шесть? На обходе притворимся задыхающимися, а как только подбежит, упадёт на колени, прохрипим: «Умираю… Не могу… Вы так красивы, я не могу, умираю!» После этого их бы отправили в изолятор, но в изоляторе выдают телефон на четыре часа, не то, что здесь, в этом отрезанном от внешнего мира, мёртвом отделении. Иван поподкалывал Мишу ещё некоторое время и перешёл на что-то более-менее приемлемое: давай подарим ей твою раскраску? Не всю, конечно, лист-два, и ты скажешь, что, подбирая цвета, думал о ней — поэтому они и бледно-розовые, бежево-лиловые? Миша засомневался в том, что Иван имел успех у женщин, если бы имел, такого бы не советовал, но и Ивана понять можно — условия-то какие? Как в них остроумно пошутить, чтобы шутку не приняли за развивающийся бред? Подумали, что можно посоветовать что-нибудь почитать, что-нибудь с сокровенным смыслом, передумали, мало где истории любви были счастливыми, а так их в суицидальных мыслях начнут подозревать. Может, не стоит с чего-то романтического начинать — завязать контакт хотя бы дружеский? Показалось наиболее здравым, чем все предложения до этого.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ну, дружбу явно легче заводить. Давай ей хотя бы на Вальку пожалуемся, скажем, тип, ворует ручки и сканворды, вы за ним присмотрите.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Или, может, на жалость надавим? Расскажем чё-нибудь из детства, чё-нибудь светлое такое, трогательное. Про котят.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Или бабушку.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— С котятами.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Планы строились, но не воплощались, Владислава Алексеевна была недоступной, да и Мишин интерес был к ней трогательным, котячьим, он был ей скорее благодарен, ничего от неё не хотел, просто радовался, когда проходила мимо со своим рисом в пластиковом контейнере. Иван обижался на Мишину нерешительность, для чего он продумывал всевозможные варианты приближения-сближения — чтобы хоронить их? Иван обижался, но не ругался, заставить Мишу действовать силой он не мог, поэтому думал, думал и решил подать образцово-показательный пример. «Скучно же, а так хоть повеселее будет» — подписал он приговор их с Мишей приятельству.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— То есть как на свидание?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ну не прямо на свидание, на встречу, скорее. Я как раз выписываюсь сегодня-завтра, ну и… Позвал.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— И она согласилась?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Не согласилась, но посмеялась. А если посмеялась, это, считай, согласилась. Она же понимает, что я нормальный — не сплю просто, не что-то у меня там не в порядке, — «не то, что у меня». — Я тебе напишу потом про всё.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Ивана выписали завтра утром, за ним приехала его тётя, в которой Миша рассмотрел поклонницу. Как только Мише выдали телефон, выдавали его на выписке, он заблокировал Ивана, не потому что был на него зол, а потому что не хотел ничего знать о Владиславе Алексеевне. Даже если бы не блокировал — не узнал бы, она не пришла и прийти не могла, у неё был молодой человек, который через пару лет должен был стать её мужем, у них бы родился ребёнок, который бы в двадцать два лёг бы в палату номер шесть на лечение от депрессии. Миша, к тому моменту уже Михаил Сергеевич, проректор одного из ведущих архитектурных ВУЗов Москвы, удивился, если бы ему передали, что один из его студентов вчитывается в начёрканный гелевой ручкой под подоконником моностих: «жизнь — Эдем, а я — изгнанник». Он удивился бы и добавил: «С ним всё будет хорошо, я уверен. Я знаю». Был человек в земле Уц, имя его…</p>



<p class="wp-block-paragraph"><em>(Продолжение следует)</em></p>



<p class="has-text-align-right wp-block-paragraph"><em>05.02.2025</em></p>
<p>Сообщение <a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki-2/">Всадники</a> появились сначала на <a href="https://natelit.ru">Литературный журнал НАТЕ</a>.</p>
]]></content:encoded>
					
		
		
			</item>
		<item>
		<title>Всадники[1]</title>
		<link>https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki1/</link>
		
		<dc:creator><![CDATA[admin]]></dc:creator>
		<pubDate>Thu, 15 Aug 2024 08:55:00 +0000</pubDate>
				<category><![CDATA[Серии]]></category>
		<category><![CDATA[Шилкина Рита]]></category>
		<category><![CDATA[Ш]]></category>
		<guid isPermaLink="false">https://natelit.ru/?p=4939</guid>

					<description><![CDATA[<p>III «Два дня не писала. Вернее, писала, но стихами! Как там у Платона? Каждый, кого коснется Эрот, становится поэтом… Стихи вышли жесткими, хлесткими, подруга прочитала, сказала, что есть что-то от Хлебникова. Я — Хлебников, а ты — хлеб. Или я — Маяковский, он ведь тоже о любви страшно писал? Я — Маяковский, ты — Лиля. [&#8230;]</p>
<p>Сообщение <a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki1/">Всадники[1]</a> появились сначала на <a href="https://natelit.ru">Литературный журнал НАТЕ</a>.</p>
]]></description>
										<content:encoded><![CDATA[<div class="wp-block-image">
<figure class="alignleft size-large is-resized"><img decoding="async" width="4024" height="2798" src="https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/shilkina-4024x2798.jpg" alt="" class="wp-image-4941" style="width:411px;height:auto" srcset="https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/shilkina-4024x2798.jpg 4024w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/shilkina-1024x712.jpg 1024w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/shilkina-768x534.jpg 768w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/shilkina-1536x1068.jpg 1536w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/shilkina-2048x1424.jpg 2048w" sizes="(max-width: 4024px) 100vw, 4024px" /></figure>
</div>


<p class="wp-block-paragraph">III</p>



<p class="wp-block-paragraph">«Два дня не писала. Вернее, писала, но стихами! Как там у Платона? Каждый, кого коснется Эрот, становится поэтом… Стихи вышли жесткими, хлесткими, подруга прочитала, сказала, что есть что-то от Хлебникова. Я — Хлебников, а ты — хлеб. Или я — Маяковский, он ведь тоже о любви страшно писал? Я — Маяковский, ты — Лиля.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Так искренно всё, честно, всё — кровь, льется и льется, так, что только и остается, что ловить фразы. Кто кого ловит — ты или тебя? Кто на кого охотится — ты на слова, слова на тебя, я на тебя, ты на меня, я на тебя, ты — на слова, я — на слова, ты — на меня? Кто кого пишет — я или меня? Что я, если напишу: «на улице ко мне пристал пятнистый, зеленоглазый кот», напишу и забуду, пройдет год или четыре, и ко мне в самом деле пристанет кот, притом пятнистый и зеленоглазый? Мы предсказываем или мир по нашим предсказаниям строится?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Я так Чайку Чеховскую люблю, совершенно по-особенному, я в ней и Треплев, и Нина, и Тригорин, и Аркадина, словом, все — я! Мне, знаешь, что сказали, когда я о ней рассказывать начала: «Да что вы про творчество знаете? Да рано рассуждать, вы поживите, посмотрите, а потом рассуждайте». Рассуждения — это что, возрастное, что ли? Молчите до тридцати! Молчите, пока не выйдете замуж, пока не женитесь, пока не заведете детей? Напишет восьмилетний ребенок рассказ, и что же — он хуже рассказа какой-нибудь детской писательницы? Это же от души, от сердца! Писательница пишет для детей, а дети — о себе, и что, скажешь, художественности не хватает? Может, восьмилетним она и не нужна, кто их спрашивал?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Но я записываюсь, записываюсь, может, тебе неинтересно, может, тебе интересно было бы о кредитах почитать? Увы, мне о кредитах неинтересно, давай о чем-нибудь общечеловеческом, о том, что все знают и все понимают. Опять все… Откуда я знаю, что ты знаешь? Может, я про море начну, а ты про горы хочешь? Не могу же я себя пересиливать и о горах писать, горы — это твое, а мое — море.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Был у меня знакомый, так вот, комиксы любил и меня их читать заставлял, после двух томов о Росомахе разошлись, он меня в них впихивал, а я что? Я из уважения полистаю, но, когда условия «либо так, либо никак» — это, извините, никак. Хотя Росомаха не при чем, как и крошки в кровати, перхоть и сигаретный дым. Это всё его, а когда вы вместе, «его» становится моим, а с сигаретным дымом сложно. Мне сложно, кому-то другому, тому, кто любит, несложно, а мне… Положит голову на колени, отойдет, а я на брюки смотрю, не осталось ли на них чего? Это любовь, что ли?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Раньше меня пугали книги про древних созданий, которые прилетали из космоса и, превращаясь в клоунов, съедали детей, а теперь меня пугают книги про нелюбовь и одиночество. Раньше я повсюду видела этих клоунов, а теперь я повсюду вижу людей, которые смотрят на закаты и вздыхают. Смотреть на закат — это одно, любоваться им — другое, так вот они именно смотрят. Как избавиться от этого страха? Повзрослеть можно за неделю, за день или ночь, а поюнеть как?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Уже не тебе, уже себе пишу. Тебя в это втягивать не хочется, ты во что-то другое втянут. Скоро отправлять курсовую Александру Андреевичу, а у меня ни страницы. Он так мои доклады слушает, что кажется, не слушает — тотемный преподаватель».</p>



<p class="wp-block-paragraph"><strong>…</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph"><a>Из приоткрытого окна донесся гитарный перебой, музыку, видимо, починили, но ни Щербакову, ни Белому не хотелось возвращаться. Им не хотелось возвращаться в «Каштан», не хотелось расходиться по домам, чего же им хотелось? Они и сами не знали, два некурящих человека, вышедших покурить. В окне показалась улыбка Родионова, а через пару секунд и он сам вышел к одноклассникам с темной бутылкой и желтой маркировкой на ней, чему-то усмехнулся и осипшим голосом спросил:</a></p>



<p class="wp-block-paragraph">— А эт че, ребят, сигаретки есть? Я свои, прикиньте, в куртке забыл, а там этих курток на столе навалом!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Белый с Щербаковым переглянулись, вытащили руки их карманов, Щербаков завел их за спину, а Белый почесал бровь. Он хотел что-то сказать, но в дверях показалась Сеткина. Она, как и Родионов, несколько изменилась: и без того большие глаза раскрылись еще шире. Некоторое время постояв неподвижно, она вытащила из кармана джинсовой юбки пачку Мальборо с кнопкой. Все вытянули по тонкой сигарете, она достала из другого кармана зажигалку, и, пока искала, из него вывалился автобусный билет и бежевая пуговица. Пуговица покружилась и провалилась в щель между ступенями, Сеткина присела на корточки, чтобы достать ее, но длины пальцев не хватило, пришлось вставать, стряхивать с ладоней землю и поджигать сигареты. Она бы передала им зажигалку, но никто не пошевелился.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— М-да, м-да, — только и произнесла.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Белый держался уверенно, Щербаков отвернулся, чтобы как можно тише прокашляться, Родионов затягивался, представляя, что он — Кертисовский детектив, а Сеткина курила буднично, неохотно. Половина их класса танцевала в клубе, другой половины не было. Они были, но не танцевали.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Мне что пуговица? Мне ее сыну на куртку, он в четвертом классе, смешной такой, не могу, на тройки учится, машинистом хочет стать. Странная мечта, если так подумать.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— Не, не, нормальная, — покачал головой Родионов. — Я пастухом хотел стать, но ниче, обошлось как-то.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— А я ветеринаром, — кивнул Белый.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Щербаков молчал. Он мечтал быть футболистом, эта мечта пришла к нему в шестилетнем возрасте и не уходила до сих пор. Он смотрел на свои руки и думал, что любит их меньше ног. Руками он лепил вареники, ими же раскатывал тесто и крутил мясо через мясорубку. Он не любил мясо, не ел его, но крутил, морщился, наблюдал как красные жгуты, тошнотворно хлюпая, падают в тарелку. Кто сказал ему идти на повара? Если он мечтал стать футболистом, если ему суждено было им стать, нужно было ослушаться врачей, выйти на поле и играть, лишиться ноги, но играть. Это было бы страшной ошибкой, но он бы не мучался чувством вины, не плакал бы, смотря матчи по телевизору. Они всё ему говорили: вот че ты там к экрану прилип, поработал бы, они говорили: че, опять, Димк, нажираться как свинья, — а он ходил в бары не ради алкоголя, друзей или женщин, а потому, что в них висели телевизоры. После игры можно было поговорить, покричать и уронить кого-нибудь со стула, словом, отвести душу.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А может, пусть становится машинистом, — под нос проговорил Щербаков, а потом поднял глаза и посмотрел на женщину, бывшую некогда девушкой, которую он любил. — Ну станет машинистом, ну и хорошо, может, судьба у него такая.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— Яблоко от яблони, — хихикнул Родионов.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Все промолчали. Большие телячьи глаза Сеткиной блеснули, Щербаков пожевал щеку, Белый молчал. Родионов смолк, припал к бутылке и подумал о родителях, продавщице и бухгалтере, о том, что они прожили вместе тринадцать лет и все эти тринадцать лет не говорили о любви, о платежах, ценах и политике, говорили, что чувства прошли, говорили, но о них самих — никогда. Перед работой мама скользила губами по папиной щеке, на этом всё и заканчивалось. Рассказывая Белому про развод, Родионов не добавил, что жена ушла от него, потому что он оставлял на вытяжке кухонного гарнитура, под потолком, звукозаписывающие флэшки и прослушивал ее разговоры с матерью, братом, психотерапевтом и самой собой. Его ничего не смущало, он хотел правды, а она взяла и ушла, не расспросила его о детских травмах, не спросила, зачем и почему он ее прослушивал, просто-напросто собрала вещи и уехала не то к той самой матери, не то к тому самому брату. Он, чтобы заглушить боль, обвинил ее в измене, решил, что она укатила ни к кому иному как к своему психотерапевту, какому-то там Илье. Мало, что бессердечная, так еще неверная, дрянь!</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a>Они молчали. Она жарила на сковороде овощи, а он прихлебывал приторно-сладкий чай. Она не любила готовить: баклажаны, лук, помидоры, перец, соль. Он не любил сахар: ложка, две, три, долька лимона, вторая чуть толще, обычно он пил кофе, но сегодня — необычно. Сегодня необычайно, она бы сказала, а он бы ответил: прости.</a></p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Он не сказал «прости», он сказал: «я хотел правды, ты вечно врешь». Ты вечно врешь, ты мне изменяешь, у тебя было столько мужчин, ты переписываешься с ними до сих пор, ты — шлюха, я должен был это сделать, я люблю тебя, я правда тебя люблю, я хочу, чтобы между нами не было никаких секретов, это — мой способ любить, терапевт говорит, да какая разница, что он говорит, ты не поняла, ты, как обычно, ничего не понимаешь. Лена понимала, Лена всё понимала, но… Подсолнечное масло зашипело, она накрыла сковороду крышкой, масло уже не шипело, оно лопалось, как кукурузные семечки в микроволновке. Если жареные овощи — попкорн, то ее жизнь — кино, жаль, что нельзя просто смотреть, жаль, что нужно обязательно участвовать. Необязательно, конечно, но… Сюжет еще не закрутился, еще не завязался в мертвый узел, пока что узел контрольный, а контрольные узлы развязываются. Какие еще есть? Встречный, пьяный, сонный, самозатягивающийся — Родионов делает затяжку, травяной — сворачивает края бумажной полосы, проводит языком по сгибу, бабий.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Он наливает себе еще чая, насыпает в него еще три ложки, ложки, кто олень и носит рожки? Ты ничего не сделала, но ты думала, а мысли — это почти поступки, мысли — это уже поступки, я о тебе забочусь, как ты дожила-то до тридцати, не веди себя как ребенок, ветка — это ветка, роза — это роза, школа — это школа, я прав, ты нет, я вижу, ты слепа, только ты не Бах, Леночка, успокойся.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Масло перестало лопаться, кино продолжалось. Продолжение следует, преследует… Следствие вели, причинно-следственные связи — как ты мог это сделать? Какая такая правда дает право прослушивать другого человека, не другого, а родного, того, с которым живешь? Что ты хотел услышать: я не люблю его, я хочу развода? Ты услышал: я не люблю тебя и хочу развода или… Или не хочу — как же я буду жить одна, жизнь в одиночестве страшнее жизни с тем, кто тебя прослушивает. Господи, господи, да неужто? Да я в долги залезу, уволюсь, скрипку больше в руки не возьму, это каким же надо быть человеком, чтобы не то, чтобы нарушать, а чтобы забывать, что есть личное пространство? Как ты мог, как ты мог, за что и что тебя сподвигло, но самое-то, самое главное — почему я думаю, что в этом нет ничего такого? Шлюха, переписываюсь с другими мужчинами… Да я ведь спасения в этом ищу, ты же меня изводишь! Ты же эту правду ищешь, а я любви хочу! С каких пор мы любим ради того, чтобы друг друга контролировать? С древних, с незапамятных, на каждого собственника — вещь, на каждую жертву — агрессор, лучше в самом деле Бахом быть.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Помнишь луну, воск? Тогда всё казалось таким настоящим, таким искренним. Мы тогда не про Баха, а про Бетховена разговаривали…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Родионов молчал. Он не знал, что ей ответить, не мог подобрать слов для той, которой жаловался на свою бухгалтершу-мать, той, которой говорил: «да я бы был с тобой, даже если бы у тебя было трое детей от другого брака». Говорил он, говорил… Птица-говорун, человек-язык, доченька, давай не про человеков-пауков, а про человеков-языков почитаем?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Я еще думала: вот, будет у нас с тобой сын, будущий Моцарт! Только с другой судьбой, конечно.</p>



<p class="wp-block-paragraph">У тебя не было детей, не было детей и хорошо, что не было. Хорошо, что не было, чему бы они у тебя научились — на валторне играть? Валторнист ты хороший, валторнистом и оставайся, твоя правда — в музыке, моя — в людях, я тоже музыку люблю, но кроме скрипичных и басовых ключей еще столько всего! Что же я буду — одной музыке предаваться? Предатель. Если в жизни всё так, как у нас с тобой, то лучше в музыку. Только я верю, верю, что всё не так и бывает по-другому.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Она вытирала пыль и разговаривала с братом по телефону, рассказывала ему про цветотипы, шутила, мол, от Вивальди пошли эти весны, лета, осени и зимы. Интересно, какой цветотип был у Анны Жиро? Наверное, все сразу, в его глазах — не наверное, в глазах возлюбленных возлюбленные — и весна, и лето, и осень, и зима, и Вивальди, и Жиро. Она повздыхала над тем, как прекрасна была любовь в восемнадцатом веке, тут же посмеялась, что сам восемнадцатый век не был столь прекрасен, да и всё от случая к случаю, и тогда-то она и отыскалась. Темная флэшка на вытяжке кухонного гарнитура, ее можно забыть в сумке или в рюкзаке, на столе или в компьютере, но не на кухонном гарнитуре, на кухонном гарнитуре забывают пыль. Кто вытирает пыль с холодильников, кто ставит стулья и забирается на них только для того, чтобы стереть пыль с верхних полок? Люди, которые не могут жить в грязи — их так воспитывали или уборки для них — искупление, мол, я чуть не довел(а) свою женщину, своего мужчину до самоубийства, зато! в комнате чисто, вещи разложены по цветам, носки с носками, трусы с трусами, рубашки выглажены, не появлюсь на людях в мятой толстовке, потому что в мятых толстовках ходят одни бомжи и… И те, кому неважно — мятая толстовка или выглаженная. Я ставлю на них крест, я на всех кресты ставлю, так ведь удобнее, так ведь проще. Сортировать носки по цветам — просто, быть с тем, кто их не сортирует, — нет, ставить на кресты — просто, не ставить — нет. Мир работает вот так, потому что так понятно, мир не работает вот так, потому что «вот так» — непонятно. Мир работает, понятно или нет, его или любишь, или ненавидишь, я — ненавижу, ты — любишь, за что, почему? Наверное, это я и выслушивал, когда прослушивал, наверное, я тоже искал любовь. Не ко мне, ко мне-то ладно, меня можно и не любить, а к жизни, она же бьет нас всех, она же тебя бьет, за что и почему ты ее любишь? Люди голодают, войны идут, кругом смерть, кругом ложь, лицемерие, изнасилования, убийства, грабежи, зарытые таланты, глупость, по-че-му ты продолжаешь любить? Неужели тебя гнобили в школе, неужели у тебя никто не умирал, неужели ты никогда не влюблялась в придурков, неужели не оставалась без крыши над головой и без рубля в кармане, неужели тебя не били родители?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Всё это было, не всё, но было, ну и что?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Он встал из-за стола, не помыл за собой кружку, хотя обычно (сегодня — не обычно, сегодня необычайно) мыл, не мог не мыть — передергивало, и вышел из кухни. Дверь звякнула. Она дожарила овощи, взяла вилку и прямо так, не перекладывая баклажаны, лук и помидоры на тарелку, стала есть. Мама запрещала царапать сковороду вилкой, но она больше с ней не живет — можно царапать, сковороды тоже больше не будет — это его сковорода, он покупал, а они разъезжаются, значит, заберет. Если не заберет, сама отдаст: все эти «посмотри-какой-я-молодец» ей не нужны. Молодец, молодец, возьми с полки леденец. Она шумно выдохнула. Может, всё-таки в музыку? В музыку, как в монастырь, скрипачка-монашенка.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Могла ли она его понять? Она понимала. Могла ли простить? Не прощала. Страшно боялась будущего, страшно боялась того, что его не будет, но простить всё равно не могла, не по природе было. Против многого можно пойти, но не против природы, там ломайся-выворачивайся, а она всё равно выигрывает. Одиночки к людям идут, но всё равно остаются одиночками, рубятся в настолки, смеются, а в душе: «один среди вас, но родной, но чужой», прислуга рвется в верха, а дашь им власть, они не знают, что с ней делать, верха сдерживаются, сдерживаются, а потом устают и начинают всех затыкать. Родионов был из верхов, ему бы не валторне играть, дирижировать, и он дирижировал — своей женой. Она была из горделивых, инструменталист — существо тонкой душевной организации, но существо несвободное, загнанное в рамки и расписания. Лена знала, что связана по рукам и ногам, но ей хотелось этого, внутри она была свободна. Внутреннюю свободу притупил оркестр, возможно поэтому она и терпела выходки мужа, а возможно, потому что любила его, сложного, истерзанного. Гордость же оркестр не притуплял, выращивал. Выращивал, выращивал, раст-ращ, овощ, лучше бы Родионов был овощем, а не недоверчивым и мелочным мальчишкой.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Его недоверчивость породили родители. Он мог бы ее победить, но не победил, не получилось, не фортануло — так объяснял свою закрытость. Чем закрытость объяснялась на самом деле, Родионов не знал, может быть, его доверие подорвал их пес Полкан. У шестилетнего мальчика есть друг, они играют в мячик, мальчик прячется, друг ищет, мальчик чешет собаку за ухом, собака довольно высовывает язык, какие клыки, большие, острые, хорошо, что Полкан — добрая собака, Полкан… Полкан — добрая собака, Полкан… Прошло столько лет, Родионов не помнит деталей, но помнит, как в тазик капала кровь, как из дома выбежал папа, закричал, как что-то громыхнуло, и Полкан упал. Больше у мальчика друга не было, больше у мальчика не было друзей. Если этот соврал, значит, все они врут. Если зла пожелала собака, чего ожидать от людей?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Елена знала об этой истории, конечно, знала, но могла ли она ей всё оправдать? Не могла, поэтому доела овощи, оставила сковородку на столе, день-немытой-посуды, и вышла из кухни. Вещи переехали из шкафов в сумки, Елена переехала из своего дома в дом родительский. Ее снова ожидала жизнь, снова новая.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><strong>…</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph">«Сегодня посмотрела “Метрополис” Ланга. Господи — это 30-е годы, а кажется, будто снято в 80-х, не хуже “Новой надежды”, умеют же люди придумывать! Я бы так не смогла, наверное, есть бесконечная фантазия, а есть конечная, у меня она конечная, ограниченная. В детстве я мечтала снимать фэнтезийные фильмы, сюжеты придумывала, миры, а теперь вот ничего не придумываю. Мне и писать-то особо не о чем, письма — максимум, что могу из себя выжать, а хотелось бы, может, рассказов, повестей, романов! Я, наверное, бесплодна, я, наверное, из тех, кто оценивает, а не создает.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Думаешь, я не бралась писать? Бралась, конечно, но только ничего не выходит, всё какое-то плоское, какое-то несерьезное, а хочется, чтобы выпукло и серьезно, чтобы не просто написал, а хорошо написал, точно. Может, мой удел — это научные работы? Научные работы писать проще, чем творческие. Не говорю, что всем, но мне — проще, ничего не надо выдавать, тема есть, темы придерживаешься, и ничего, получается. Есть великие реалисты, их, по негласным правилам, престижнее читать, а я всё же фантастами восхищаюсь: откуда в голове берется то, чего нет? Откуда образы эти — из бессознательного? Я тоже могу написать «заезрзжий жмых», образ даже его нарисовать, но это одно — придумывание наугад, а у Толкиена того же как всё связано, до мелочей описано-расписано! Могу прикрепить отрывок из моей незаконченной трилогии про лес, почитай: “Крестецкие Земли не отличались плодородной почвой, поэтому сельским хозяйством здесь мало кто занимался. Основным делом считалась добыча горных руд, полезных ископаемых и драгоценных камней. Народ города-замка не был многочисленным, зато жил на широкую ногу. Зависть брала даже при виде интерьера простого рабочего-шахтера — комнаты украшались каменьями с Молочных Гор. В гостиных блестели опалы, в кухнях и обеденных переливался горный хрусталь — минерал, символизирующий чистоту. Ходили поверья, будто он защищал пищу от ядов и придавал ей божественный вкус. В спальнях пестрили фенакиты, в кладовых — хризопразы, на чердаках хранили воробьевит. Роскошью не брезговали даже в уборных, вешали туда изделия из алмазов. На язык напрашивалась метафора: «прекрасное среди дерьма<a>»”. </a>Про метафору — кошмар, конечно, но всё остальное неплохо, неплохо для тринадцати лет. Или вот, например, из повести про волка: “Гамлет чувствовал себя самым одиноким существом на планете. Еще вчера, в буквальном смысле — вчера! он нежился на мягкой подстилке на крыльце дома. Теплые Руки бренчала на гитаре и мелодично притопывала ногой. Он подхватывал и завывал, а она смеялась. Тогда не было ни соломы, ни туч, ни ветра. Звезды сверкали ярко, на полянке резвились светлячки. Вчера было счастье, сегодня — печаль. Жизнь непостоянна. Теплыми Руками Гамлет называл хозяйку. Настоящее имя он знал, но признавать отказывался — по признаку запоминалось легче. Помимо наличия теплых рук, она пахла сиренью, носила во рту железяки и когда ну уж совсем несдержанно хохотала, хрюкала. Смотрела иногда голубыми глазами, иногда серыми. Рыжие непослушные волосы собирала или в хвост, или в пучок. Гамлета она подобрала на одной из прогулок по лесу с Громким Голосом, ее отцом”. Про непостоянную жизнь и счастье-печаль смешно, конечно, неумело, но тогда я хотя бы что-то писала, а сейчас…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Откуда берутся идеи? Как отличить хорошую идею от плохой, где эта грань — в чем-то, что чувствуешь? Так один ведь чувствует одно, а другой — другое. И всё же жаль, что я не в литературе, литература — царица искусств, я готова поспорить об этом с Да Винчи. О, братья мои, разбейте, разбейте старые скрижали! Ме­ж­ду жи­во­пис­цем и по­этом, пи­шет он, та­кая же раз­ни­ца, как ме­ж­ду те­ла­ми, раз­де­лен­ны­ми на час­ти, и те­ла­ми цель­ны­ми, ибо по­эт по­ка­зы­ва­ет те­бе те­ло часть за ча­стью в раз­лич­ное вре­мя, а жи­во­пи­сец — це­ли­ком в од­но вре­мя. Однако разве может живописец изобразить жизнь внутреннюю, можно сказать, может, но дойдет ли до смотрящего именно то, что изображалось? Где уверенность, что тоска воспримется именно как тоска, а не как влюбленность? Уверенности нет! Я долго могу спорить, но всё же оставим Да Винчи и перейдем к чему-то более насущному: вчера читала рассказы одиннадцатилетних и тринадцатилетних детей и удивлялась их мудрости. Есть чему поучиться. Девочка пишет о смерти собаки, а я думаю: что же может быть честнее? Когда передо мной оголяются, как могу я судить — душу судить буду, что ли? Я не критик, я — ценитель.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Так у нее в тексте черным по белому написано: если любишь — отпусти. Отпускать сложно, особенно если любишь. Если любишь, хочется, чтобы тебя любили в ответ, чтобы только ты, только тебе и о тебе. Я перечитала свои прошлые письма, про победы, про соревнования… Они не про любовь, а про себялюбие. Мне хотелось выигрывать, не чтобы доказать что-то им, а чтобы доказать это что-то себе: ты справишься, жизнь продолжается, смерти до смерти нет, люди продолжают жить после войны и смерти родственников, с разбитым сердцем, без дома, ног и рук, они со всем справляются, и ты справишься. Сначала подумала: “не мне говорить о боли”, а потом передумала: и мне можно, всем можно, моя боль, она не такая как боль другого, но тоже боль.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Про победы — это всё, чтобы не отчаиваться делается, пробиваюсь и лезу тоже для этого. Так вот — я тебя отпускаю, другие люди — это самое обидное! — не карьера, чтобы их строить, не ты сам, чтобы что-то понимать и делать выбор, другие люди — это другие-люди. Вот это я Америку открыла! Открыла, да, еще раз открыла, потому что одно и то же открываешь по десять раз. Колумб был первым, и я — первая, единственное, мы по-разному первые. Всё приказывала своему сердцу, всё бросала его в других: люби этого, не люби того, чувствуй, не чувствуй… Сердце мне приказывает, а не я ему. Остается только любить, а любовь, если повезет или не повезет, сама выветрится.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Последнее, чего тебе желаю — это зла. Зла я тебе не могу желать, пожелать зла тебе — это как пожелать его себе. Если я что-то говорю, пишу что-то не то — это потому, что сама до конца всего не понимаю, мне в один момент всё одним кажется, в другой — другим, я только уверена, что это — настоящее. Не то, что между нами, а то, что во мне. Я не могу тебя судить, осуждать тем более, я не хочу думать, я хочу любить. Всё же любовь, она разная, может, до этого с другими тоже она была, просто другая, но сейчас настоящая эта, потому что это сейчас.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Писать я тебе больше не хочу, пока что не хочу, через пару дней, может быть, захочу — тогда и напишу, пара дней — это пара жизней, за них всё поменяться может».</p>



<p class="wp-block-paragraph"><strong>…</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph">Щербаков не верил в судьбу, но судьба в него верила. Он погружался в себя, погружал в себя мир, и кто от кого пачкался — Щербаков от мира или мир от него? Пачка сигарет в кармане, день лежа на диване, судьба спрашивала его: «за этим ли ты пришел, Дима?» Дима слонялся туда-сюда, но судьба продолжала верить, спрашивать: «за этим ли ты пришел, Дима?» Один и тот же вопрос, Дима рос, но оставался прежним.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Я просто пришел, просто! — кричал Дима.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Да, это — то, зачем я пришел! — кричал Дима.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Или нет? — спрашивал Дима.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Они все спрашивали себя об этом, все и постоянно. Дима спрашивал, но только спрашивал, он не знал, что за ответами стоит идти, за ответы стоит бороться, он не знал, что вопрос — это уже половина ответа, стоит его только правильно задать. Правил игры заданы, играть-не играть, выбирать-не выбирать, сколько они всего оставили! Дома и родителей, блудные сыны и блудницы, как легко заблудиться, оставили возлюбленных и мечты, оставили себя, но оставить не предать, оставить — это остаться верным. Предательственно преданные себе, предай и останься преданным. «Дима, ты предан?» — спрашивала судьба, Дима отвечал: «Да, меня предали». «Дима, ты предан?» — спрашивала судьба, потому что Дима не понимал вопроса. Судьба — ходьба, пойди, послушай, посмотри, Дима, Дима, почему ты опять дома, Дима? Дома Дима был потому, что так спокойнее. Дом без друзей, неродные родные, родные — народные. Народные артисты, футболисты, вот кто родной, Дима! Дима не слышал, потому что не слушал, если бы слушал, мог бы все понять. Всё то, что поддавалось пониманию, понимание — сознание, расширяется одно, расширяется другое, и так до перевернутой восьмерки, перевернутые восьмерки — не шестерки. Шестерки — это перевернутые девятки, перевернутые восьмерки — это перевернутые восьмерки, символ однозначный.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Одозначные, двузначные, трехзначные, Белый тебе говорил о том, что подлинная жизнь раскрывается не через науку, а через творчество, которое «недоступно анализу, интегрально и всемогущественно». Не твой Белый, другой Белый, и тот, и этот — Белые, а значит, все твои, твой, мой, свой, чужой — кто кому кем приходился? Кто без кого обходился? Обходительность — это корректность, Дима, ты конкретно некорректный человек, корректные люди не говорят в лоб, «какой лоб!» — говорил отец, глядя на своего повзрослевшего сына. Его сын и впрямь повзрослел, созрел, вызрел, возмужал, почти что мужчина, хотя, почему почти что? Возраст — цифра, мужчина — состояние духа, «будь разумен, укрепляй свой дух в&nbsp;борьбе, лишь бездарный покоряется судьбе» — писал или говорил, кто ж уж упомнит, Абай Кунанбаев. «Дима неужели, неужели ты бездарен?» — спрашивала судьба и всё бросала сыну своему, все они — сыновья судьбы или сыновья, дочери кого-то другого, новые и новые испытания. Дима не понимал, что судьба дает ему шанс все исправить, или понимал, но не готов был их проходить, готов был говорить: «как не повезло, как жаль, печаль», не готов был говорить: «ударь еще, ударь, ударь», без «тварь», а ведь те, кто не получают ударов, не получают даров. Хочешь дар — будь готов, хочешь дар — держи удар, несправедливо! Справедливо, жизнь — самая что ни на есть справедливая вещь, хотя и не вещь, говорит увещевателю — вещай, значит, должен вещать, говорит продавщице в магазине одежды — вешай это сиреневое пальто рядом с зеленой кофточкой, значит вешай, но сперва пойми, что жизнь этого хочет, а не твои покупатели. «Дурак!» — кричал Дима Белому, кидая в него карандаш с обгрызенным ластиком, голова-ластик, ластик обгрызен, Белый — голова, тогда еще, в четвертом классе, не столь начитанная, не столь просчитанная, но уже голова, кричал: «Сам дурак!» Все дураки, у всех все дурное, Сеткина плакала: «Дура, дура», Дима кричал: «Дурак!», Белый кричал: «Сам дурак!», Родионов ничего не кричал и считал себя умным человеком. Дураки — самые умные люди, самые умные люди — дураки, кто ничего не знает, тот знает всё, кто всё знает, ничего не знает, так ли это? Я не знаю, я — не знающий, а рассуждающий, рассуждающая, так ли важно окончание, так ли важен пол — кто я?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Дима, что ты так печален? Жизнь печальна? Ты печален, Дима, ты. Вспомни Репина, что он говорил и писал, кто уж упомнит: «Сначала художник рисует просто и плохо, потом сложно и плохо, потом сложно и хорошо, и только потом просто и хорошо». Это сложно, Дима, сложно, когда просто и хорошо, да и ты не художник, или всё же художник, каждый человек — художник, рисует свою жизнь, и ты, Дима, человек из Петушков, от Петушков до Подольска сто пятьдесят шесть километров, художник. Почему же ты сник, художник? Так судьба разговаривала с Димой, судьба-стрельба, сама выбирает, в кого и чем стрелять, кого чем наделять, обделять, все подстреленные, простреленные, но не обделенные, чем-то награжденные, кто и чем, кто и кем? Как много вопросов, как мало ответов, вопрос — это половина ответа, половинчатые ответы, Да Винчи их тоже искал, все ищут, не все находят, а те, кто находит, не может принять, понять. Принять значит понять или понять значит принять? Принятие — приспособление — выявление — выделение, Дима не хотел выделяться из толпы, не хотел ей поддаваться, хотел опираться исключительно на самого себя. Опора на себя — прочная основа, идеологическая, логическая, космическая, положись на себя и откройся космосу, откройся космосу и съешь тирамису, как великие идеи сосуществуют с тирамису, как тирамису сосуществует с великими идеями? Сложно, возможно, всё сложно и возможно, всё невозможно сложно, но если вспомнить Репина… Тирамису побеждает, тирамису есть, великие идеи тоже есть, но их нельзя съесть, а значит, тирамису побеждает, одерживает верх, победу, выдерживает возможную сложность и сложную невозможность, возможность… Возможно, Дима стал бы не величайшим, но выдающимся футболистом, футболисты — те еще артисты, не обижайтесь, футболисты, на правду не обижаются, не все артисты — футболисты, но все футболисты — артисты, хотя бывают и исключения, помимо исключений — отклонения, Дима не стал футболистом потому что не был артистом? Наверное, быть может, быть не может, что он им не стал. Если не стал, значит, может быть, станет, может быть, день настанет, может быть, лет в шестьдесят или восемьдесят, он встанет с кровати и восстанет, побежит. Дима побежит, и время вместе с ним, время-стремя, время-бремя, время бежит, летит, Дима не бежит, Дима сидит за прилавком и нарезает помидоры полукружками, они сидели за одной партой и наклеивали на картон кругляшки из цветной бумаги, желтый кругляшек из цветной бумаги — солнце, и Белый — солнце, светило, просветление. То было с другими людьми и в другое время, то было другое сидение, время-стремя, помидоры — не огурцы, сколько связей, сколько нитей и переплетений, так много, что однажды можно прийти к выводу, что помидор — это огурец. В конце-то концов, не конец, сколько у конца концов, конец бесконечен, бесконечность бесконечна, все такое бесконечное и конечное, что лучше уж о вечном — о помидорах. Дима нарезал помидор полукружками, полукружки — полудружки и полуподружки, вроде как дружки, вроде как подружки, но на половину, не полностью, не со всей полнотой они дружили, не со всей полнотой любили, кто кого любил, кто с кем дружил? Как кто кого любил — полностью или наполовину? От помидоров до любви — рукой подать! От помидоров до вечности, до беспечности, беспечность — к Сеткиной, Диму занимала утраченная мечта. Дима был мертвым мечтателем, он собственноручно убил свою мечту, отказался от нее, предал. Жизнь Диму не предавала, но он, он совершил страшное, непростительное, отвратительное, выворачивающее наизнанку, убийственное и непоправимое — предал свою мечту. В нем что-то оборвалось после этого, в нем оборвалась жизнь, он перешел из живущих в существующие, умер и не мог воскреснуть, потому что его мечта была в нем самым главным, основополагающим, первостепенным и первозданным, первым и заданным, как он мог, как он смел ее предавать? Он был чист перед другими, перед собой, перед Богом и судьбой, но перед мечтой, перед мечтой он был… Он не был, он ее убил, а она, мечта, в ответ убила всё остальное — других, его, Бога, судьбу. Бога с судьбой, конечно, нет, Бог с судьбой по-прежнему в него верили, они верили, что он ее может встать на путь истинный, еще может вернуться к своей мечте, к своей беде, но он не мог, не мог поверить, что может. Мечта сперва кричала и умоляла, чтобы ее оставили в живых, она плакала, завывала, выла, требовала, трепыхалась, сжималась, съеживалась, а потом стихла и начала растворяться. Желания тухнут, желания-спички, мечты растворяются долго и мучительно, мучительно долго, они разъедают, пожирают, пожинай плоды убитых мечт, мечты-мечи, замечено — намечено, раз намечено, воплощай, не прощай, не плошай. Мечты о мяче отфутболили Диму, Дима пропустил гол, его выиграли всухую, вголую. В голубом небе голубел закат — Белый любовался, любовался им и своей любовью, Дима не мог любоваться мячами, они были его палачами, мяч-палач, у кого-то палачи — мячи, у кого-то — кулисы, скольких актеров они задушили, палачи-ракеты, рак, недолетевшие до космоса космонавты, откройся космосу и съешь тирамису, палачи-самолеты, сначала «снимай трусы, иди в полет», а потом молчание пилотов, стремительное снижение и отчаяние. Отчаяние или смирение приходит в последние минуты?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Дима стал поваром, хорошо, что не вором, и Дима-футболист подбадривал его перед сном, он шептал: «вдох, выдох, ом-м-м». Не буквально, Дима мало что знал о медитациях, о народной медицине знал — спасибо бабушке, шептавшей на ушко: «лимон и имбирь, мед и кипяток», Дима выпивал смесь из имбиря, лимона, меда и кипятка и выбегал из дома, в зазоре мелькала пятка. Пока Дима выбегал из дома, чтобы погонять мяч, Димино погоняло — Щерба, Белый искал себя на картинах выдающихся художников. Он смотрел на Врублевского Демона, всматривался в его затягивающие глаза, потом отрывался от них и приклеивался к себе.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— Я — Демон Сидящий, — говорил себе Белый и присаживался на пол, — я — Демон Летящий, — говорил себе Белый и ложился, разглядывая свое отражение.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>На голени налипали крошки, Демон Сидящий считал себя недостойным мытья полов, Демон Летящий оставлял Врубеля и выбегал из дома, чтобы погонять мяч, погоняло Саши — Демон, не Димон, попрошу, не Димон, Демон — это Врубель, Димон — это его одноклассник, как можно путать Демона с Димоном? Вы еще спутайте Артамонова с Артемоном, давайте, спутайте, Горький — это Толстой, а Толстой — это Горький! Впереди Белого ждала Москва и разочарование, он надеялся, что в Москве люди не спутают Артамонова с Артемоном, но увы… Очарование-разочарование, в своем невежестве они были правы. Кровавы были его глаза, когда он по прошествии лет читал эссе и находил в них Алексеев Платоновых и Андреев Толстых, хорошо хоть, что Андреев Леонидовых не было. Белый не был плохим человеком, не был лицемером, хотя умел держать лицо и измерять расстояние линейкой, преподаватели литературы — те же люди, но его раздражала, не вымораживала, а распаляла необразованность. В определенном настроении, в определенные дни он раздавал оценки направо и налево. Налево, налево, налево…</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Родионов перестал есть, перестал спать, опять они к нему приходили, подходили и говорили: «Влад, Влад, нашел свой клад, а мы взяли и забрали, твари-твари, твари-твари». Твари, твари, каждой твари по паре, они забрали его первую тварь, значит, она была не его, его тварью была Лена, но он измучил ее, извел, отвел, отвадил ее от себя. Сам приманил и сам отвадил, приманка для несчастья, отвод от счастья, что такое счастье? «Щас я тя… — кричал его отец, кричал так, что на лбу надувались вены, а глаза были готовы выкатиться от орбит, крик по А-6 — «неблагодарная дрянь» — промах! Крик по Е4 — «сукин сын» — ранен, крик по Е5 — «ничтожество!» — ранен, крик по Е6 — «мало били тебя!» — ранен, удар металлической бляхой по плечу — убит, удар металлической бляхой по локтю — убит, удар металлической бляхой… Хватит, убит и так, и так и сяк, лбом о косяк, попал впросак — зассал, что это на твоих штанишках, сынишка? Родионов плакал по ночам, а по утрам изводил свою жену и чувствовал вину. Его отец чувствовал вину, были ли у него чувства? Каков отец, таков и сын, от осинки не родятся апельсинки, встань и иди, сын мой, встань и иди, да пропади оно всё пропадом. Что было потом? Сначала морской бой, а потом разговоры о том о сем — ни о чем и обо всём. Ход конем, Троянский Конь и Елена, надо же, какое совпадение: сказал пару-тройку слов невпопад и ад. Рай на земле, ад на земле, сколько тебе? Он спрашивал ее:</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Сколько тебе?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А сколько дашь? — спрашивала она его.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Всё заканчивалось вопросом: «Дашь?» Ее звали Даша, сестру — Наташа, Даша хотела казаться кем-то не от мира сего, ни вашим, ни нашим, но казаться не значит быть. Казаться-касаться, поначалу она боялась к нему прикасаться, а потом ничего, прикоснулась, отлегло. Помогло? Что могло случиться, чего случиться не могло — вместе так промозгло, вместе так тепло. С Родионовым было промозгло, но Даша хотела казаться кем-то не от мира сего, поэтому и выбрала его. Наивная девочка, ненаивный мужчина — понятно, что, кого и к чему побудило. Так ли понятно, так ли всё было? История повторяется, история начинается: Гумберт-Гумберт… Влюбляясь, мы превращаемся в детей, превратись в ребенка и прозрей, подуй на ушиб, покрасней, что может быть прекрасней, что может быть ужасней любви? Жизнь разъединяет, любовь объединяет, любящий человек готов бросаться на шеи (объятия — панацеи), молчать о своей любви, кричать о своей любви, дышать, задыхаться, отпускать и сражаться, любящий человек — не человек, он — век, он — вечность, беспечность, беспечность плюс вечность — бесконечность, любящий человек — конечность без конечностей, у любящего человека ничего не кончено, но всё начато, всё — начало, всё ново, всё известно, всё — из вестей, вести с полей, поле говорит любящему: «люби!», и он любит, только как себя вести? Веди себя как хочешь, веди себя, веди меня, нет больше меня, есть что-то больше, что-то значительней, чем «ты» и «я». Что такое семья? Семь я, два я, один я — всё и все семья, друзья, груз — не я. Влад не любил Дашу, Даша не любила Влада, Лена не любила Влада, кто мог его полюбить, оценить, простить, а не только прельстить и польстить? Лесть не делает честь, лести не счесть, чести — счесть, каждый поступок зачесть, но не каждый поступок — честь, можно ли что-то вычесть? Очистить, очиститься, очистки былого, ростки благого…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Бла-бла-бла, — сыновья не слушали наставлений Сеткиной, она была для них мелкой рыбешкой, стучала по столу поварешкой, а что-то дельное, что-то цельное она советовала?</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— Ну да, ну да… — сыновья не слушали наставлений Сеткиной, она была для них оградой, преградой, мешающей уплыть в океан, для чего он был им дан — океан? Им был дан океан, а она, окаянная, не океанная, мешала, помехи создавала, почему? Потому что не понимала, такую только понять и простить, принять и любить. Один из ее сыновей, младший, любил солнце. Он смотрел на солнечные лучи своими лучистыми глазами, солнце смотрело на него и думало: «лучик», он грел солнце, солнце грело его — они любили друг друга. Есть мальчики, которые гуляют с девочками — Саша, с мячиками — Дима, есть мальчики, которые гуляют сами по себе, мальчики-коты — Влад, а он, Сеткин сын, был мальчиком с солнцем. Солнце светило, и на него что-то нисходило: мир становился ярче, цвета — насыщеннее, он от этих цветов млел, люди от жары становились пресыщеннее, а он — млел, они называли это «океаническим чувством», а он — солнечным светом. В эти моменты он чувствовал себя кем-то большим, кем-то важным, отважным, он чувствовал себя не кем-то, а всем — муравьем, журавлем, речкой, кочкой, бабочкой — разом всем и сразу, в него будто вселялся высший разум. Он, неразумное десятилетнее существо, думал о чем-то выходящим за пространственно-временные рамки: «вот бы не потерять, когда вырасту». Потеря любимой игрушки — это одно, потеря целого мира — другое, это — потеря целостности, цельности, дара исцеления. Был ли у него дар исцеления? Он понятия не имел, но, когда в этом созерцании с озерцами, увидел, как девочка наступила на жука и закричал «нет!», жука не раздавило. Он посмеялся, посмеялось солнце. Это было или этого не было? Что было, то прошло, солнце зашло, и Сеткин сын превратился в себя прежнего.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a>Родионов потушил сигарету и поднялся.</a></p>



<p class="wp-block-paragraph">— Так, ну че стоим? Давайте, спускаемся, — он махнул рукой, и поначалу никто не двинулся, но после, по одному, они спустились со ступеней. Родионов опустился на колени, пригнулся и протянул руку в щель между досками. Закусил губу, втянул носом воздух и выдохнул, лицо посветлело, посветлело настолько, насколько это было возможным для лица, к которому прилила кровь, не красному даже, а бордовому. В пальцах Родионов держал пуговицу. Через пару часов ей предстояло быть пришитой к ветровке младшего брата мальчика с велосипедом.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Через пару часов первому, пятому и одиннадцатому «А» предстояло вспоминать истории о перекидывании мокрой тряпки на переменах, о черных полосах на паркете и меловой пыли на кончиках волос и жилетках, через пару часов Щербаков должен был забить гол Белому, а Белый — позвонить Вере, через пару часов Родионову предстояло засмотреться на рассвет и понять, что он может любить не только валторну, а Сеткиной — поцеловать своих сыновей и почувствовать, что один из них пахнет медом, а другой — орехами, через пару часов…</p>



<p class="wp-block-paragraph"><em>(Продолжение следует)</em></p>



<hr class="wp-block-separator has-alpha-channel-opacity"/>



<p class="wp-block-paragraph"><a href="#_ftnref1" id="_ftn1">[1]</a> Начало см.: «Нате» №9 2024.</p>



<p class="wp-block-paragraph"></p>



<figure class="wp-block-image size-full"><img loading="lazy" decoding="async" width="2000" height="2000" src="https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/10.2.-anna_boronina2-2.jpg" alt="" class="wp-image-4940" srcset="https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/10.2.-anna_boronina2-2.jpg 2000w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/10.2.-anna_boronina2-2-1024x1024.jpg 1024w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/10.2.-anna_boronina2-2-600x600.jpg 600w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/10.2.-anna_boronina2-2-768x768.jpg 768w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/08/10.2.-anna_boronina2-2-1536x1536.jpg 1536w" sizes="(max-width: 2000px) 100vw, 2000px" /></figure>
<p>Сообщение <a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki1/">Всадники[1]</a> появились сначала на <a href="https://natelit.ru">Литературный журнал НАТЕ</a>.</p>
]]></content:encoded>
					
		
		
			</item>
		<item>
		<title>ВСАДНИКИ</title>
		<link>https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki/</link>
		
		<dc:creator><![CDATA[admin]]></dc:creator>
		<pubDate>Tue, 18 Jun 2024 06:51:25 +0000</pubDate>
				<category><![CDATA[Серии]]></category>
		<category><![CDATA[Шилкина Рита]]></category>
		<category><![CDATA[Ш]]></category>
		<guid isPermaLink="false">https://natelit.ru/?p=4600</guid>

					<description><![CDATA[<p>И.Б. I Они сидели за столом, уставшие, но бодрящиеся, и считали чужие деньги. Родионов рассказывал про ценники и тиражи, Белый вбивал цифры в калькулятор, а Щербаков перекатывал бледно-зелёные горошины по тарелке. Он сосредотачивался на игре «прокати горошину по золотистой каёмке и не получи ничего». Горошина за маму, горошина за папу, горошина за первый «А», за [&#8230;]</p>
<p>Сообщение <a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki/">ВСАДНИКИ</a> появились сначала на <a href="https://natelit.ru">Литературный журнал НАТЕ</a>.</p>
]]></description>
										<content:encoded><![CDATA[
<p class="has-text-align-right wp-block-paragraph"><em>И.Б.</em></p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><strong>I</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Они сидели за столом, уставшие, но бодрящиеся, и считали чужие деньги. Родионов рассказывал про ценники и тиражи, Белый вбивал цифры в калькулятор, а Щербаков перекатывал бледно-зелёные горошины по тарелке. Он сосредотачивался на игре «прокати горошину по золотистой каёмке и не получи ничего». Горошина за маму, горошина за папу, горошина за первый «А», за пятый и одиннадцатый, горошина за Веру Георгиевну, горошина за Сеткину, за Родионова, за Белого. Десять горошин за Белого! Белый — единственный из первого, пятого и одиннадцатого «А» — выбился в люди! Ай, да Белый, ай да молодец! Кто сейчас вспомнит, что он крысил и доносил на Ваньку Рыжакова классруку? Ирина Петровна — кажется, её звали Ирина Петровна (Вера Георгиевна появилась позже) — а Рыжаков пилит парту линейкой, вон, вон посмотрите! Ванька Рыжаков ушёл от них после девятого, сперва в ПТУ, а потом и насовсем, туда, откуда не возвращаются — напился, нарвался на мента, завязалась драка, его, дурака, ударили, он пошатнулся, упал, ударился головой и умер. Бордюры из бортового камня, бордюры из бордюрного камня, почему бы не лепить их из пластилина? Нужно разжижать кровь, разжижать, иначе она свернётся, Ванька не знал, что алкоголь превращает ноги в вату, а не разжижает кровь, несчастный, невежественный, одинокий. У него, кажется, была беременная девушка? Он, кажется, так и не стал родителем? Или, кажется, стал? Почётное звание посмертного родителя, лучше бы такого не присуждали, как и почётных званий вдов, переживших развод супругов, бездетных отцов и матерей. Горошина за Ваню — мало, десять — мало, целую банку! Целую банку за раз, в одного, чтобы не переваривалось, чтобы спёрло дыхание, чтобы слёзы на глазах и ком в горле. Ванька умер, а они жили, целовались, выходили замуж, рожали детей, устраивались на работу и увольнялись, а Ванька как был школьником с заляпанной картофельным пюре рубашкой, так им и оставался. Нельзя было собираться без Ваньки, нельзя было без него танцевать. Белый пожаловался на него классруку и окончил школу с золотой медалью, выпустился из университета с красным дипломом, ай да Белый, ай да молодец!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Все они жаловались на жизнь, все они плакали, мол, то не это, это не то, пашешь как лошадь, а получаешь гроши, штаны просиживаешь, годы прожигаешь, что за жизнь, что за жизнь? У Ваньки и такой не было. Мама, которую забыл, папа, которого не видел, кашляющий дедушка, плачущая бабушка, кошка Муська и её трое котят. Ванька прогуливал геометрию и физику, пил, похабно шутил, но, когда у Муськи появились котята, забыл обо всём и сутками простаивал на рынке. Ночами холодело: коченели ступни, он не чувствовал пальцев ног, обнимал себя, хлопал по коленям и голеням, но те только краснели. Тупо выходить в джинсах на мороз, но что делать? Одежду дедушки не наденешь: пропахла старостью, тошно шкаф открывать — а кроме джинсов ничего нет, разве что болоньевые штаны, но в таких только лохи ходят. Котята ползали в вязаных кофтах и шарфах, по постеленному внизу коробки одеялу, Ванька мёрз, а котятам мёрзнуть не давал, как-никак, они были меньше и слабее. Дома их могла съесть лишённая молока Муська. Такое с ней уже бывало, он видел, ещё подумал: мышь поймала, что ли? Крупновата для мыши чёт… Подумал, и его затошнило. Стошнило. Котят разбирали, из помёта в помёт, — это стоило и закоченевших пальцев, и обветренной, потрескавшейся кожи. Ванька стыдился рукопожатий, ему казалось, что если до него дотронуться, то можно непременно поцарапаться.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Он специально отпустил что-то про матерь того мента, хотел, чтобы ему вмазали, хотел, чтобы избили, наказали, плохой, бесполезный, кому он сдался? Верка кричала, что он сломал ей жизнь, что она теперь никто, что теперь её родители отвернутся от неё и перестанут называть «доченька», Верка кричала и желала ему, сукину сыну, смерти. Вот он и умер, сукин сын.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Горошины в тарелке Щербакова кончились, Белый с Родионовым перестали считать и переключились на литературу. Они не то соревновались в количестве прочитанных авторов и выученных наизусть стихотворений, не то по сути своей были занудны — рассуждали о смыслах и о том, где они глубоки, а где поверхностны, как первое связано со вторым, а второе — с третьим, углублялись в историю, вспоминали Золя, Гессе и Гёте, и у Щербакова вяли уши.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Если бы роман Щаповой «Это я, Елена» назывался «Это я — Леночка» было б иронично.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Если б издала книгу «Старуха сидит на месте» было б ещё ироничнее. Жаль, у нынешних писателей всё смерть да алкоголь, смерть да развод, смерть да аборт. Как будто писать не о чем.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Щербакову не нравился Белый, не нравилась его речь. Эти высокопарные «да, да, да», люди чёкают, экают, мыкают, запинаются, а этот… Мало, что живёт как праведник, так ещё и вещает как со сцены. За три часа, что они сидели в этом обшарпанном клубе, в этом «Каштане», он ни разу не хихикнул. Летний лагерь, дискотека, Лизка танцует с Мишкой, ты готов плюнуть ему в лицо, но плюёшь на ботинок, слабо, надо признаться, неуверенно, слюна провисает ниточкой и капает на штанину, — вот что это был за «Каштан». Белый смотрелся здесь нелепо, как белая ворона, как пион среди подосиновиков, маслянистых и склизких. Он мог сказать: «Бесконечная шутка», и все готовы были молкнуть, падать на колени и каяться в своей необразованности, клясться на том же Уоллесе, что отныне и впредь будут читать каждый день, каждую свободную минуту. Белого сторонились. Те, кто поумнее, считали себя рядом с ним ущербными и бесталанными, а те, кто попроще, говорили, что он «чё-то там непонятно чё вякает и не бухает, странный ваще, ну его, короче». Между тем, Белый уставал от самого себя: считая себя человеком способным, он мрачнел, как только проходил день, а его потенциал не реализовывался. Он переставал разговаривать, а если на разговор его всё-таки выводили, раздражался. Он наказывал себя алкоголем и жирной пищей, физические страдания отвлекали от душевных, и Белый метался, как загнанный в клетку зверь. Страдания цеплялись друг за друга и создавали порочный круг, из которого он с размахом выходил — то, проведя месяц без тренировок, записывался на полумарафон, то, отложив чтение в дальний ящик, запирался на месяц в библиотеке и дочитывал все те книги, которые пылились в шкафу. Он казался кем-то рациональным, кем-то, для кого правила означали жизнь, а жизнь означала правила, но лишь казался. На деле он был порывист и до страшного увлечён: не только заносил в заметки имена авторов, но и открывал их, изучал тех, кого записывал. Таким могли похвастаться немногие, в «Каштане» — никто. Белый придумывал себе идеальный образ и подогнал под него жизнь, уставал, не спал ночами, но продолжал подгонять.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Он не утверждал, что работа — это ключ к успеху, но верил, что она и только она может спасти от скуки и тоски. У него была чётко выстроенная картина мира, на каждый вопрос он если не находил, то искал ответа. Всё этого — сформированные убеждения, сформированные увлечения и сформированный характер — у него были. Ровно до того момента, пока он, читая лекции по зарубежной литературе, не влюбился. Выслушал её доклад, посмотрел в голубые глаза и вдруг всё понял. Ему захотелось упасть на колени и зашептать её имя, бессвязно, безостановочно: Вера, Вера, Вера… Однако встрепенулся, бросил: «Хорошо, спасибо, присаживайтесь» и пригласил следующего докладчика. Обычно разговорчивый, весь этот семинар он молчал. Их разделяло больше десяти лет, у него — два года отношений, у неё — меньше, но тоже есть, ничего бы не получилось, ничего и не получилось, без «бы». Или? Он впервые почувствовал что-то настоящее, впервые испытал что-то не потому, что искал, а потому, что нашёл, внезапно и неожиданно. Не получилось ли? Он твердил, что ему не нужна взаимность, твердил и вздыхал, пронзаемый такой тоской, что слёзы выступали на глазах, и такой щемящей нежностью, что в области солнечного сплетения становилось щекотно. Белый уехал в Карелию, смотрел на бурлящие квасом водопады, тёмно-коричневые и пенистые, слушал пение птиц, по вечерам жёг костры и опускал в них ветки. Концы поджигались, разгорались и гасли, он тушил их об лёд. Его не утешали ни кирха, построенная в двадцатые девятнадцатого столетия, ни мраморные каньоны с сероватыми узорами, ни деревянный пирс посреди заледенелой воды. Он любовался видами, но все они, что кирка из красного кирпича, что зелёные кроны, окрашивались в голубой. Голубым стало всё: обожжёшься о шампур, ожог заголубеет, будешь резать редис, нож соскользнёт, кровь заголубеет. Белый уехал из Карелии в Петербург, щурился от мелкого снега по утрам и солнца по полудням, прогуливался по людным Невскому и Лиговскому, заходил во дворики, наблюдал, как тень от одного дома ложится на второй, как здания становятся объёмнее, и всё искал. Вернувшись домой, он поцеловал свою не-девушку девушку, подругу Родионова по Консерватории, виолончелистку, а потом вытер губы рукавом. Они охладели, превратились в карельский лёд. Её губы были такими же тёплыми, как и прежде, но огонь тух, Белый больше не запоминал слов, не обращал внимания на повороты головы и интонации. Они продолжали жить вместе: вместе засыпали и завтракали, но, как только солнце заходило за горизонт, он переводил взгляд за стекло и вздыхал, много, часто и тяжело. Ему бы расплакаться, признаться во всём не-девушке девушке, лучшему другу, первому встречному или Вере, в конце концов, но он молчал.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Вера поступила на филологический случайно, сдала четыре экзамена: русский, английский, литературу и историю — все на девяносто с чем-то, и начала выбирать. Обычно университеты выбирали абитуриентов, но Вере об этом никто не сказал. Ей вообще мало кто что рассказывал, и поэтому она строила жизнь как хотела: хотела не отвечать на семинаре, просила об этом, и что-то заставляло преподавателя философии слечь с температурой. Она влюблялась, и в неё влюблялись в ответ, всё сбывалось и сбывалось поразительно точно. Было страшно думать о страшном, ведь оно могло рано или поздно наступить. Должно было, по крайней мере. Вели ли Веру мистические силы, или она просто-напросто в это верила? Совпадения, знаки, знамения… Однажды, возвращаясь после пятичасовой прогулки со своим молодым человеком, к тому моменту ещё не бывшим, она повстречала в метро его друга. До этого видевшиеся в общей компании, они обменялись парой фраз и разошлись, а теперь, именно после ссоры с ещё не бывшим молодым человеком, встретились. Друг спускался вниз по лестнице, она поднималась по ней же, но с другой стороны, разделённые решёткой, они перегнулись через неё и обнялись, договорились о встрече. По приходе в общежитие Вера прямо в джинсах опустилась на кровать и начала гадать. Она не доверяла таро, но, как только появлялись сомнения, карты были первым, к чему она обращалась. Расклад предрёк, что Верина любовь — это человек интеллигентный и опытный, Максима, своего нового старого знакомого, она посчитала именно таким, однако на первой же встрече, после похода в кино, пота и сосульчато-сальных волос, поняла, что поторопилась. Карты не врали, Максим просто-напросто был не тем. В следующем учебном году она перешла на четвёртый курс и увидела интеллигентного и опытного человека в только что поступившем аспиранте. Ему было двадцать шесть, должно быть, двадцать шесть — это именно тот возраст, когда мужчина ещё молод, но уже интересен. Ей бы испугаться, подумать: «А не ищу ли я в нём своего отца?», но Вера подумала: «Раз пришёл, пусть остаётся». Колода контрастная, деталей много, смысла в каждой — трактуй не перетрактуешь: лавровый венок, куриный бог, порванный носок, сохнущий на спинке кровати. Дьявол — потакание своим слабостям, низменные инстинкты, зависимость, пороки, Башня — потрясение, Умеренность — совет, следует навести в жизни порядок, Дурак — начало чего-то нового, отсутствие опыта, внутренний ребёнок, необходимость принятия важного решения, Императрица — зрелая женщина, познавшая любовь и горести, достичь зрелости в двадцать два, зачем, в двадцать два хорошо быть двадцатидвухлетней, Туз Пентаклей — подарок судьбы, получение чего-то ценного, период обновления. Каширин, наверняка Каширин!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Каширин ответил взаимностью. Не карты помогли ему сделать выбор, а нечто иное. В Вериных глазах он, как и Белый, что-то рассмотрел, что-то шепнуло ему: «ломай», и он сломал. Пролитая — она вопиет к небу, стыдно, как же стыдно, они будут убираться и увидят, Бастилия пала, ты же не историк, ты не историк, стоокий Аргус, Египт, Эпаф, правда, думать об ещё Эпафе рано, хватит, пожалуйста, хватит, что мне мифы, я человек. У Каширина была жена, Вера узнала об этом спустя несколько месяцев падений. Она увидела её, такую же молодую, как она сама, такую же способную на чувство, и от её взгляда Веру затошнило. Не стошнило. Ночь, улица, фонарь… Щёки мокрые, губы сухие, пусть они будут сухими, эти губы, красишь их красным, и кто-нибудь обязательно засматривается, а смотреть — это мало, смотреть — это недостаточно. Вера бродила по улицам до утра, и под утро ей показалось, что запели петухи, подсолнечное масло зашипело на сковороде, запахло жареными яйцами, можно было никуда не торопиться, валяться в постели хоть час, хоть два, хоть три. В деревню бы, в деревню…</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Утром она зашла в церковь, не было ни шарфа, ни косынки, чтобы заправить волосы. Всякая жена, молящаяся или пророчествующая с открытою головою, постыжает свою голову. Прелюбодейка, непризнающая власть мужчины над женщиной — этим она была? Незамужняя с замужним; предсказательница, по Данте им уготован восьмой круг, — этим она и была. Несведущая, заблудшая — этим она была? Обманутая предсказаниями, использованная мужчиной, — этим она и была.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Вера никогда не интересовалась религией, на вопрос: «Веришь?» отвечала неоднозначно, во что-то верила, на что-то надеялась, а Бог, судьба или случайность — принципиально ли? В детстве храмы и церкви её пугали. Это началось с того дня, когда бабушка привела её на службу и сказала: «Подойди к батюшке и покайся. Он всё передаст». Вера не подошла: в чём ей нужно было каяться и зачем? Бабушка не настаивала, встала в очередь и через несколько минут оказалась рядом с длиннобородым мужчиной в тёмных одеждах, что-то зашептала. Подбородок задрожал, рот искривился, слёзы собрались в морщинах, бабушка их не вытирала, они капали на рубашку, на туфли и пол. Весь пол храма был в пятнах и разводах, Вера впервые видела, как бабушка плачет, плачет навзрыд, и как собравшиеся вокруг люди тоже плачут и тоже навзрыд, и от этого становилось страшно. Что же с ними делали? Почему какой-то мужчина о чём-то монотонно говорил, и все плакали, ладно говорил, но плакали-то они почему?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Вера улыбнулась своим воспоминаниям. Ей захотелось вернуться в тот день, подойти к загнанно озирающейся девочке и обнять её, не произнося ни слова, обнять и уйти. Эффект бабочки эффектом бабочки, но успокоить бы. Церковь пустовала, на плиты падал белый неяркий свет, никто ничего не читал, никто ни к чему не призывал, никто не плакал. У Веры впервые за долгое время получилось сделать вдох.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Потолок огибали дуги, церковь пустовала, на плиты падал белый неяркий свет, от побелённых стен отходила краска, алтарь был накрыт скатертью. Белый смотрел на лик Христа, лик Христа смотрел на Белого. Лахденпохский район, кирха в Лумиваара, её использовали как склад и тюрьму, над ней ругались, её поджигали, а она как стояла, так продолжала стоять. Кто о ней помнил, кого она волновала — туристов, которые нацарапали «С + Г» рядом с цитатами из Библии? Снежа и Гриша, Сима и Гоша, Соня и Герман, кирха — германизм, смех и грех. Время бежит, колокол молчит, кирху строили финны, рядом с ней — братское захоронение, под землёй финские солдаты и жители посёлка, быть может, это они её построили или, быть может, это были их отцы, сыновья и братья, матери, дочери и сёстры. Внутри церкви мемориальная доска, кому и о чём напоминали эти имена, фамилии? Кому и о чём напомнит его фамилия — Белый? Белый, Чёрный, Саша Чёрный, Андрей Белый, а он Саша Белый, вот ирония, московский преподаватель из Петушков. Какое у него право на существование? Такое же, как и у этой кирхи с её строителями, как и у Саши Чёрного с Андреем Белым, как и у Москвы с Петушками, вырваться из контекста, крикнуть: «я — это я! а я — это не кто-то!» сложно, невозможно, так что же? Кто же помнил о кирхе, кого она волновала — не карельские ли дожди, что стучали по шпилю?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Родионов то облокачивался о спинку стула, то подавался вперёд, вращал шеей влево и вправо, хрустел позвонками. Он сцеплял пальцы в замок и опускал на них подбородок, расцеплял их и стучал ими по столу. Создавалось впечатление, что он не знает, что с собой делать.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— У меня знакомая рассказывала, что у неё папа маму два месяца ждал. Он был иностранцем, а она — переводчицей. С финского, вродь… Ну не суть, поболтали, она сказала, что приедет сюда репортаж об отреставрированных церквях писать, и он каждый день по две электрички приходил её встречать. Через два месяца выходит и видит его&#8230; История, скажи? Есть, Сашка, любовь на земле, есть и всё. И он был женат, и у неё годовалый ребёнок, а встретились, влюбились, побросали всё и вот — моя знакомая теперь есть, живёт, спектакли в Александринке ставит. Сказка, сказ-ка!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Родионов бил по больному. Он об этом не знал, но даже если бы знал, всё равно бы бил. Для него было важно высказаться, высказываниями собеседника он интересовался мало, а его состоянием — тем более. Белый отвёл взгляд и ничего не ответил, Родионов принял это за интерес.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— Так что? Раз судьба, вместе будете, хоть голод, хоть война. Ну, у нас с Ленкой не судьба, видно, ну, бывает, дальше пойдём, женщин в мире много. Красивых, правда, меньше, умных ещё меньше, ну да ладно. Главное, знать, что они есть, и пробовать.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Они дружили с восьмого класса, поддерживали связь и в университетские годы, и после, а почему — хороший вопрос. Возможно, потому что Родионов умел растормошить Белого, а возможно, потому что Белый умел привести Родионова в чувство. Белый закончил филфак, а Родионов — консерваторию, он играл на валторне и, надо отдать должное, играл хорошо, слушать-заслушиваться. Музыка была его делом и домом, он беспокоился об инструменте так, как не беспокоился о стареющей матери. Всё, кроме музыки, обсуждал без придыхания, но как только кто-то называл валторну тубой, Родионов переходил на личности, махал руками и кричал: валторна — это другое, вы альт скрипкой назовите, назовите и спросите у скрипачки, мол, откуда у тебя засосы? Работа, работа и труд всё перетрут, Родионов оставлял засосы на пианистах, музыковедах и арфистках и шутил: «Ну вот, теперь ты первая скрипка!» Им было не смешно, но они смеялись, боялись, что перестанет шутить, а на юморе держится всё, как выдержать-то без шуток?</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Расстаётесь с девушкой, нервы оголены, каждое слово режет, отпечатывается в памяти так больно, что хочется кого-нибудь ударить, неважно, кого: её, себя, Игната, Игоря, Илью, как его там? Хотя, её не стоит: жалко. От смерти спасают юмор и вера, к ещё вере не пришёл, а вот для фарса в самый раз — годен! Она говорит, что сожалеет, а ты: «Конечно, конечно, но ты присмотрись, вон их там сколько». Среди толпы мужчина лет тридцати, глаза тёмные и пустые, лицо глупое, с ним она могла бы лечь из-за денег, паренёк в форме, нашивка на плече, добрый, но ничуть не умнее тридцатилетнего, с ним бы не легла, боится людей в форме, но могла бы и с ним, если б пригрозили. Нам надо поговорить, хорошо, давай поговорим, если попросишь паузу, мы расстаёмся, если скажешь, что больна, я останусь, останусь до последнего, займусь организацией похорон, буду обнимать твою маму, напишу стихотворение, стихотворение или роман, что тебе больше нравится? Что тебе больше нравится — клубничное мороженое или банановое, пломбир с шоколадной крошкой? Крошка-кошка, сдам ГОСы, начнутся вступительные, и можем снять квартиру, завести серую кошку. Игнатий, Илья, Игорь, Игнат жил с серым котом, ты выбрала его поэтому — двух зайцев одним выстрелом? Ушла бы к зам. директору зоопарка, чего мелочиться, директора не потянешь, птица не твоего полёта, птицы — это к орнитологу, ты — к заму, он тоже замещением занимается. Замещение должности главы государства, вакансии, погибших мышечных клеток, человеческого труда, онлайн-тезаурус не выдаёт ничего о замещении меня им. Юмор, юмор, на юморе всё держится.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Родионов, как обычно, пошутил про первую скрипку, и Лена ушла, потому что и так была первой скрипкой. Через три года они поженились, повыходилизамужлись. Чувства пришли, когда топили воск, сидя за столом его однокомнатной квартиры. Обои клеил сам, местами топорщились, потолок тоже сам, краска попала на рубашку, пришлось выбрасывать, зато породнился с квартирой. Он отламывал от свечи бортик, подтапливал его частички пламенем, те сжимались и превращались в струи, текли под фитиль. Одна из капель потушила огонёк, пришлось приподнимать почерневший хвостик и зажигать заново.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Луна какая, а? Страшно раздулась, а? Дневное небо, а луна, — это всё-таки поэтично.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Скажи ещё, что я на неё похожа, и всё, дальше некуда.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Родионов промолчал, они продолжали топить воск и изредка посматривать на луну, в ней и вправду было нечто Бетховенское. Пока Лена разглядывала его губы, для валторнистов это святое, лучше сломать ногу, а то и две, нежели разбить губу, пока Родионов разглядывал, как его разглядывают, пока в парке, на который выходили окна, дети гуляли меж берёз и искали в себе Есениных, пока их родители качали головами, глядя на клочья собачьей шерсти, под столом пробегал таракан.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Всю совместную жизнь, все четыре года, что Родионов с Леной трепетали от нежности и сгорали от страсти, закрывались друг от друга и молчали, репетировали в одежде и без, принимали ванны, души, заваривали кофе и чай, плакали, хлопали дверцей посудомоечной машины, ну давай, давай ещё громче, не стесняйся, курили, приглашали друзей, пили коньяк и решали, что больше пить не будут, уезжали в командировки, приводили Руслана, Рената, Рауля, Рустама или как его там, тараканы продолжали бегать. Современники динозавров, трепещи, род человеческий, трепещи, пройдёт твоё царствование, царствование же тараканов вечно. Ни тапки, ни аэрозоли, ни шарики из борной кислоты с яичными желтками не изничтожат сих созданий, что общего у ворона и письменного стола? Что общего у Чуковского и Кафки? Всё они, всё они!</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— А ты её любил? — спросил Белый.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ну, как любил, ну, было что-то… — замялся Родионов, Родионов-Тараканов. — Наверное, но не до дрожи, не до боли, под поезд бы не сиганул, с крыши бы не спрыгнул, но любовь, она, наверное, и не про крыши с поездами.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Белый кивнул и подумал, что он бы и лёг, и спрыгнул. Лечь, может, спрыгнуть? Вера пропускала его лекции, несколько раз он видел её в компании молодого аспиранта, своего аспиранта, но спрашивать, что между ними, не стал. Он не позволял себе даже намёков, только слышал её голос и не понимал ничего из того, что она говорила. «Каштан» полонила музыка, настолько громкая, что приходилось наклоняться, чтобы что-нибудь сказать. «Каштан» переливался красно-зелено-сине-жёлтыми цветами, но для Белого он была голубым. Как и всё, как и всё надолго.</p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><strong>II</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph">Он так часто спрашивал себя, в чём смысл жизни, что в конце концов ответ к нему пришёл. Хорошо ли, что пришёл? Пришёл, лучше бы не приходил, вернее, раз пришёл, значит, пускай остаётся, но посторониться. Если не посторониться, можно убиться, такой была его первая мысль: «о господи, я сейчас умру». Господь не дал ему умереть, а, может, он сам не дал себе умереть, прозреть — почти что умереть, выстоять можно, только если что-то держит, а Белого держали его студенты.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Он не подумал: «как же я умру, не оставив след в истории», не подумал: «как же я умру, не выплатив долг», он подумал: «как же я умру, у меня же через неделю лекция?» Лекция состоялась, он остался жив, но ощущение «о господи, я сейчас умру» осталось с ним надолго, он долго его к себе не подпускал, но и не упускал. Такое не забывается, захочешь — не забудешь, будешь есть, пить, а всё равно не забудешь. Всё равно, все равны, как так получается, что всем всё равно на то, что все не равны? Гуляют по равнинам, в горах сходят лавины, рисуют картины, а вокруг — мины, руины, карантины, карантины и картины… Надо же, надо признаться: как невелико искусство, как велика профанация, дезориентация, ориентация… Белый думал и над этим: что будет, смени он ориентацию? Он — всё и ничто, ничтожество и божество, солнца луч и гром меж туч.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Он так всё понял, что ему захотелось закрыть глаза и уйти к Отцу своему, стать радугой — как они это там называют? Какая разница, чего достигать, что постигать, куда идти и что нести, думал он, может, всё-таки уйти? Белый попросил себя этого не делать, он просил: «У тебя студенты, Саша, студенты, пожалуйста, останься», просил: «У тебя Вера, Саша, Вера, у вас всё ещё может получиться». Другой Белый спросил: «Нужна ли она мне — эта Вера, эта вера? Я же всё понял, я пойду», но Белый продолжал просить: «Я-то всё понимаю, я, правда, понимаю, но они-то?» Они бы не поняли, они бы испугались, это было бы не его смертью, а их, Белому было страшно не за себя, он-то всё понял, ему было страшно за них. Он продолжал просить: «Пожалуйста, я не хочу уходить, пожалуйста, оставь меня и останься, мы им нужны, мы им очень нужны, мы же не эгоисты, чтобы уходить, правда? Мы пацифисты, вернее, тебе-то всё равно, а я — пацифист, мне жизнь нужна, ок, да? Видишь, если я могу говорить: «ок, да», это значит, что мне есть чему учиться».</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Другой Белый слушал и вздыхал: «Точно? Ты уверен, что оно тебе нужно?» Белый кивал, ему было не то жутко, не то радостно: «Пожалуйста, я люблю своих студентов, я люблю Веру, пусть она, может быть, ещё не любит меня, пусть никогда не полюбит, но мне всё же хочется, чтобы любила, мне ещё есть чего хотеть». Вера дала ему веру, теперь он должен был её отблагодарить, он ведь любил — боже! —&nbsp; любил её, так сильно любил, что и впрямь стал Белым — светом, светилом, просветлением. Что есть любовь? Одно и то же вновь и вновь, водоворот, круговорот и просвящение, освобождение, наложение одного на другого. Она была его семьёй, семья — семь я, семиликий, великий, безликий, обезличивание. Кем чем? Кто кем? Кто кого обезличивал, увеличивал, возводил, изводил, подводил — зачем и как? Сказать: «Чудовище», «зверь» — какой пустяк, так ли? Так. Не так: пустяк, что вылетело, то и полетело? «Разве этого ты хотела, Маша?» — спросит какая-нибудь Даша, её звали Даша, её сестру — Наташа. Чья она была — ваша, наша? Каша в голове, каша, сам заварил — сам расхлёбывай, сам запрыгнул — сам выпрыгивай, сам, сам, сам…</p>



<p class="wp-block-paragraph">«Я тебе щас как дам!» — кричала Сеткина, её старший сын закрывал голову руками. Её глаза полыхали, вокруг тихо, вокруг — лихо, он был лихим мальчиком! Не Сеткин, а Лихачёв, Лихой, Залихватский, как заливисто он смеялся в компании друзей, как потерянно озирался в её копании. Он озирался, озёра отзывались блеском, он жил в Петушках, озёра отзывались в душе, озёра — отдушина в тесной, тёмной комнате, в тесноте да в обиде, обитель — целитель, придумай себе обитель и исцелись, стань цельным, прицельно цельным, цель — цельность, цель — исцеление, искупление.</p>



<p class="wp-block-paragraph">«Купание красного коня» называлась картина, на которую Белый смотрел. Он смотрел на картину, кого-то сажали на карантин, кого-то карали, на кого кричали, кто-то кого-то рожал, кто-то умирал, цикл смертей и рождений, каждый день — рождество, торжество или исторжение, историческое положение для свершения, завершения, соотношения начала с завершением, завершение — свершение, разрешение конфликтов и споров, толков и разговоров. Разглагольствуйте! Глаголом жечь сердца людей, сердца людей сожжённые, спалённые, спаянные одно с другим, картина и карантин. Смотря на «Купание красного коня», Белый задавался вопросом: «Почему красный, почему не синий? Синий конь да в красную реку войдёт, войдёт да не выйдет. Что только не приходит в голову, во что только не приходит голова?» И раз, и два, и раз, и два… Почему на коне юноша, а не юная дева? Петров-Водкин художник, он так видел, то, что художник видит, нехудожник любит или ненавидит, ненавидит, потому что не видит, Белый был художником, преподаватель-художник, рисует человеческими умами, преподаватель-каторжник, даватель, дарователь и должник, долг — то, из чего преподаватель возник, долг — то, из-за чего преподаватель поник, поник и приник к самым талантливым из учеников своих, вознёс руки: «Дайте мне надежду трудиться на благо науки!» Всё — слухи, всё — духи, грызть гранит науки из интереса или скуки, Белый разговаривал с Петровым-Водкиным через картину, ведь что есть картина, как не запечатлённый дух, запечатай дух в картине, картина — печать или картина — мать? Художник рождается из картины, а картина из художника, художник может всё, но худо рисовать художник не может, это нехудожественно.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— Я в детстве играл в Демонов Врубеля. Заигрался, получается?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Получите и распишитесь, получается? Луч света в тёмном царстве, получается? Как этому лучу светить полагается, что на этот луч возлагается? «Воз на Сене» — это Босх вообще-то, в общем-то и он, Белый, Босх, по старинной нидерландской пословице: мир — это стог сена, каждый хватает сколько сможет, если Босх нарисовал стог сена, Босх нарисовал мир, Босх — бог, Белый — часть мира, получается, Босх, получается, бог. Все мы в чём-то Босх, все мы в чём-то — бог, все мы в чём-то мир, мир один, мир един, единственно-единый мир.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— Почему Врубель? Почему не я? — нет сомнения, Петров-Водкин нравился ему меньше Врубеля, пришлось оправдываться, не оправдываться, а объяснять:</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Потому что, — ответил Белый и двинулся к другой картине. Пока он двигался к картине, его мать держали на карантине, пока текли воды Иордана, звучала музыка органа — органично.</p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><strong>…</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph">«Несколько раз начинала, заканчивала, опять начинала. Раз начинаю, значит, надо всё-таки написать, если не отпускает, надо. Столько надо, что теряешься, столько надо, а пишу тебе и книжки читаю, мне уже кажется, что слова превращаются в жизнь, а жизнь — в слова, что делать? Книжки читаю и не потому, что нравится, а потому, что ты их читаешь, тебе они нужны. Мне-то жить хочется, это тебе — читать, но раз тебе читать, то и мне читать. Всё, наверное, от этого «надо» и идёт, в детстве мама кричала: «Что сидишь? Что ты сидишь?», вот я и перестала сидеть, везде пробиваюсь, лезу, а зачем?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Тебе я пишу или себе? Себе-тебе, у меня все устои рухнули. Обмануть себя нельзя, обмануть других — это да, это всегда пожалуйста, хотя и себя, наверное, можно. Хотя, почему наверное? Постоянно все себя обманывают, от этого страшно, думаешь: так, а цепляться-то за что? За что цепляться, какой смысл в этих жизнь поживи, мир посмотри, то-то и то-то сделай, туда-то и туда-то пойди, я-то пойду, сделаю, а смысл? Сама себе условия ставлю, теперь сама себе говорю: «что ты сидишь? Что ты сидишь?» Если не в любви всё, то в чём? У меня к тебе — любовь или наносное что-то? Может, и хорошо, что мы не вместе, а тоже устала бы, как от всего. Всё теперь под вопрос ставлю, всё! Никогда ни в чём не сомневалась, красное — это красное, синее — это синее, а теперь? Теперь красное — это синее, а синее — красное, ничего не понятно. Опять. Где правда? Или, знаешь, не так: зачем её искать? Вот нашёл ты правду, а она страшная! Страшная, ты сидишь и не понимаешь, что с ней, с этой правдой, делать. Думаешь: да оставь, да новая найдётся, да она у каждого своя, в жизни ещё столько всего, ух! Ещё дети, ещё путешествия, успех! Нужен мне этот успех, нужны мне эти дети? У всех успех и дети, а вдруг это тоже наносное? Вдруг они, все, только делают вид, что понимают, а на самом деле не понимают ничего? Хорошо собакам! Я что скажу: собакам хорошо! Всё им понятно: погуляли — хорошо, погладили — хорошо, накричали — плохо. Хотя, знаешь, собакам, может, тоже сложно, откуда мы знаем, собаки мы, что ли? Наше горе с их горем не сравнится, мы так любить не умеем, поэтому и не страдаем, как они.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Прогуляться, что ли? Гуляла, вроде, даже легче стало, а толку? Всю жизнь гулять буду, что ли? Жучки, паучки, травинки, осинки — всё это мне так дорого было! А теперь что, теперь, я спрашиваю, что? Мне теперь на что, на кого надеяться? Ты о Фолкнере что-то говорил, Фолкнер — это чудесно, я теперь только его и читаю, я теперь сама — Фолкнер, а мне и собой было быть неплохо. Я же сейчас, как в восемнадцать, умираю, хотя, в тот раз больнее было, не переплюнул ты его, он меня — да, убил, а ты — так, напоминание. Я на первом курсе была, стихи писала, плакала, к сессии готовилась, они мне: Древний Рим, Карфаген, вы реферат не сдали, на лекциях не были, вы вообще учиться хотите, а я им: да мне что лекции, что мне реферат, я сама всё выучу, сама всё пройду, что мне Древний Рим, у меня — настоящее, любовь у меня! Всё сдала, не отчислили, сказали: ещё раз и всё, гуляй, а я: да посмотрим, посмотрим, кто ещё до куда догуляет! Кто кого — посмотрим! Посмотрели — они меня, сидела потом, готовилась, думала: зря, зря, но что же? Если бунтовать, значит, надо было бунтовать, сейчас-то я поспокойнее. Так вот, к нему, к тому, кто по-настоящему убил… Хотя «по-настоящему» — это громко сказано, может, и не по-настоящему, может, я и тогда смерти хотела, хотела поверить, что люблю. Он ничего конкретного не говорил, а я всё показывала, всё напрямую, мол, бери-забирай, а он, может и хотел, но не взял. Тогда впервые подумала, что неопределённость хуже отказа, до сих пор так думаю, но самое смешное-то что? Цепляет это! Цепляет эта неопределённость, когда понятно и просто — это не нужно, а когда непонятно и сложно — хочется разбираться, думаешь и думаешь. Любовь, она в мыслях? Мне иногда кажется, что мы сами её придумываем, как всё остальное. Например, есть у меня подруга, мы с ней и огонь, и воду, и железные трубы, я всем: она, мол, моя лучшая подруга, люблю её, как сестру! Как сестру я её люблю или так, слов ради? Надо же говорить: да, и у меня друзья есть, да, и я привязываться умею, иначе вопрос: не человек, что ли? Они и так вопросы задают: как ты делаешь то, как ты делаешь это, а я сама не знаю, как я и что делаю, думаю: попробую, а вдруг, и оно и вдруг, и даже вдруг! Но о первой любви, о первой любви…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Мне все тогда говорили: «не нужна ты ему», «да урод», «да придумываешь», я их не слушала, конечно, что они могли знать, если они ничего не знали? Все делают вид, что всё знают, но на самом деле никто ничего не знает, может, ты что-то знаешь? Все знают про что-то, но что-то одно у первого — это не то же, что это что-то у второго, у третьего, пятого и тридцать пятого. Они говорили «урод», потому что у них уроды были, а у меня мог быть не урод, у меня могло быть по-другому, надо было пробовать. Я так верила, что получится! Так верила, что перестала спать, вставала в четыре утра и всё смотрела фотографии, пыталась в них что-то угадать. Были встречи раз в неделю-две, а он стал для меня самым близким человеком. Рядом были люди, до них можно было дотрагиваться, спрашивать: «Как дела?», а я в кого-то вымышленного влюбилась, в свою голову, в образ. Нездорово, ну и что? Зато он два экзамена из трёх на сто баллов, есть чему поучиться, а у других чему учиться? Все учат, все — ученики и учителя, наше дело только выбирать у кого и чему учиться. Я у этих никогда не любивших и трижды разведённых учиться не хотела, я хотела, чтобы у меня было по-другому, по-своему. Наверное, многие этого хотят — другого, своего, наверное, я и этого хочу — все в реку, я — из, все — учиться, я — работать, все — работать, я — учиться. В подростковом возрасте это нормально, а у меня вся жизнь — это затянувшийся подростковый возраст, никто не указ, никто не приказ. Мама меня этому научила, что ли? Она такая же: у всех — муж, у неё — три, у всех — работа, у неё — свобода, у всех — дети-это-дети, у неё — дети-это-люди. Она многое знает, но она — не учитель, она — это я, но я пока что об этом не знаю, вернее, уже знаю, но пока что не соглашаюсь.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Он сдал экзамены на сто, а это всё-таки показатель! Учитель-не учитель, а конкурентом моим был, я, если влюбляюсь, конкурировать начинаю, соревноваться (со всеми, кроме тебя, с тобой не получается, ну и хорошо). Знаешь, что удивительно? Всех выигрываю, даже если изменяют, осмеивают, осуждают, я всё равно выигрываю! В каком-то общечеловеческом смысле, назло — пойду, увижу, победю. Победю, побежу, одержу победу. Обида потом выветривается, а победы — остаются, я, может, одними этими победами и живу, может, они одни мне дороги, хочется ими делиться, но как же делиться, если они — мои? Ни с кем ты чем-то по-настоящему своим не поделишься, я уже говорила — у одного своё одно, у другого — другое, а объединить как? Не объединишь, только рассказывать, но рассказывать — это не делиться, рассказывать — это рассказывать, а разве кто-то кого-то слушает?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Что получается в итоге? Во что верим, то и настоящее, не верим в настоящее — настоящего нет, верим — всё настоящее. Вчера мы с моей одноклассницей писали доклад, я ей про всё это настоящее и наносное рассказывала, доклад по языкознанию, не по философии, набираю: «Предмет наших наблюдений — иноязычная лексика в составе современного российского молодежного сленга» и вдруг начинаю плакать, стыдно, а поделать ничего не могу. Этот доклад — тоже ведь ненастоящее, мы тоже его пишем не потому, что хочется, а потому, что надо. Ради автоматов, высшего образования, репутации университета, грамотности населения, человечества! Я — часть человечества, человечество — часть меня, но как же это помогает с докладом? Расплакалась не из-за этого, экзистенциальные вопросы — это, конечно, хорошо, но я над ними думаю, не плачу.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Моя однокурсница от англицизмов отвлеклась, но не отсоединилась, когда успокаивала меня, сказала: «кринжово как-то». Всё же оставим эти англицизмы, германизмы, не в них всё дело. Дело в том, что она мне намазала на хлеб масло! Такой этот хлеб был… Соль, масло, ржаной хлеб — всё как в детстве! Я ела и думала: «как же давно я не ела хлеба с маслом, как же давно, а раньше мне бабушка каждый день такие бутерброды делала…» Слёзы как-то сами собой высохли, я вся этому хлебу отдалась, не бабушке даже, а именно хлебу, погоде за окном — среди туч солнце, не круглое, каким его дети рисуют, а растянутое, обычно в облаках символы ищешь, а тут — солнце. Я потом всю неделю на небо смотрела, но ничего похожего не увидела, всё как обычно: облака как облака, солнце как солнце, не рассмотреть, глаза режет. Масло на хлеб намазывала, вернее, не намазывала, а ломтями накладывала, но тоже не то. Вкусно оно, может, вкусно, но не то.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Ещё настоящее — это наши «здравствуйте!», «хорошего дня!» и «до свидания!» с вахтёрами. Я про них ничего не знаю, они — про меня, но столько смысла в этих фразах вкладываем, с родственниками с таким чувством не здороваюсь, а тут…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Но для начала хватит, хватит, мне всё же важно, чтобы ты прочитал, а не я написала. Когда ты рядом — ты тот хлеб, который после слёз и в перерыве между языкознанием, когда тебя нет — ты первая любовь и красный, который синий».</p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><strong>…</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph">Сеткина сидела рядом с Белым и Родионовым, слушала их разговор и догадывалась, что Белый болен. Она знала о болезни неразделённой любви, заразилась ею от Белого в десятом классе, а в одиннадцатом, при помощи Щербакова, вылечилась.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Она рвалась вставить слово, и когда речь шла о литературе, и о любви, но это рвение погибало прежде, чем она успевала что-то сказать. «Не, им неинтересно, не, не поймут», — думала она и была права: ни Белый, ни Родионов не то, что не интересовалась бывшей одноклассницей, они её даже не замечали. Если бы заметили, не узнали бы. Двое детей, шесть лет брака и работа организатором туристических поездок её изменили. Из девочки с дрожащими руками и с незамысловатыми, но честными стихами она превратилась в женщину с твёрдым характером. Водила экскурсии по их городку, по месту, где некогда жил Ерофеев, отвечала на одни и те же вопросы: «А почему не Москва–Красноярск, почему не Москва–Абаза, почему не Петушки–Москва-то?» Люди приходили, благодарили за экскурсию и уходили. Сеткина никогда не видела себя вожатой детского лагеря, но именно ей она и стала, той самой активисткой, чей активизм никому не нужен. Давайте пойдём в горы? Давайте, давайте, а зачем? Сегодня мы увидим пять удивительных мест Подмосковья! Н-да, н-да, удивительно… Муж Сеткиной женился на ней не потому, что раскрашивал мир цветом её глаз, а потому женится больше было не на ком. Слабый мужчина, сильная женщина и дети, которых не любишь, стыдишься, но не любишь всё равно.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Сеткина встала из-за стола, его край прошёлся по платью, живот подтянулся, но, как только она чуть отодвинулась, опал вновь.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— Потанцуем, может? Песня хорошая играет, да и вообще, — она подошла к Щербакову. Воспоминания о Ваньке привели его к размышлениям о смерти как таковой, он сидел с остекленевшим взглядом и поднятой руке вилкой. От голоса Сеткиной вздрогнул, задел плечом её подбородок, тот цокнул, Щербаков извинился и, чтобы хоть как-то сгладить неловкость, согласился потанцевать. Он был выше её, но тоньше, смотрелись они комично, но другие пары мало в чём уступали. Щербаков смотрел на родинку на шее Сеткиной, она была словно соринка, словно что-то приклеенное, и задавался вопросом: «В десятом классе она тоже была? Или появилась потом? Или была, но увеличилась?» Вспомнилось, как они гуляли по лесопилке, проводили ладонями по шершавым срубам, сидели на куртках, рюкзаках и принесённых из дома простынях и рассматривали воду. Запах стирального порошка смешивался с запахом травы, вода перетекала в небо, сперва рукав толстовки коснулся рукава ветровки, а после Щербаков, потянувшись к развязанному шнурку, дотронулся до плеча Секиной. В следующий раз она опустила на это плечо голову, и он впервые почувствовал себя мужчиной. Чувствовал ли он себя им до сих пор?</p>



<p class="wp-block-paragraph">По вечерам в Крыму холодело. Они были к этому не готовы, поэтому обхватывая себя руками, тряслись. Сеткина вспоминала, как дедушка рассказывал ей о трясогузках, не помнила, что именно говорил, но помнила, как его глаза сужались, когда он расплывался в ухмылке. Когда он смеялся, его чуть покачивало из стороны в сторону, а когда он стал ближе к богу, нежели к ней, его глаза стали прозрачными; у её мужа были карие глаза и вытянутое лицо, её муж был похож на крысу.</p>



<p class="wp-block-paragraph">В один из апрельских дней Сеткина проснулась, взглянула в зеркало и поняла, что походит на Ольгу Юрьевну, их преподавательницу по биологии. Не внешне, а внутренне — разбитая судьбой, разбитая собой, не сумевшая склеиться. Они сидели за одной партой и наклеивали на картон кругляшки из цветной бумаги, жёлтый кругляшик из цветной бумаги — солнце, и Белый — солнце, светило, просветление. Она, Сеткина, — тот, кто клеит, он — Белый, тот, кто светит. Кто кому светит, что кому светит, светит ли ей хоть что-то, светит ли хоть что-то ему?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Она сидела на белом лежаке, пробовала лежать на правом боку, — неудобно, на спине — неудобно, на животе — неудобно. Неудобные удобства, удобные неудобства, она пролила на немолодого охранника яблочный сок, но тот был немолодым, а не раздражительным, поэтому отшутился и предложил Сеткиной яблоко. Яблоко раздора раззадорило Сеткину, раззадорило охранника, разорило её семью.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Она не целовалась с охранником, как не целовалась с мужем, они гуляли по берегу, море шумело, шумела кровь в висках. Сеткина прикладывала ракушки к ушам и не могла разобрать, что шумит громче: кровь или море? Ракушек на пляже не было, пляж — сплошь камень, заходишь в воду — поскальзываешься, падаешь, ругаешься, зато сразу тепло. Не тепло, не сразу, но говоришь себе об этом, убеждаешь, и убеждения нагревают не то тебя, не то воду, что-то они нагревают, подогревают (хорошо, что не страдала подагрой, а то бы никакого отдыха, терапия и терпение). Крым превратил Сеткину в русалку, русалка, не приживалка, попробуй с такой приживись.</p>



<p class="wp-block-paragraph">На море-то, понятно, приживишься, на море все приживаются, ты попробуй в Петушки вернуться, я-же-уже-двести-пятьдесят-девять-раз-повторяла, я-сказала-значит-мы-пойдём-туда, я, я, я… Русалки — духи водоёмов, какой дух, такие и духи — от Сеткиной пахло чем-то приторно сладким, ванильным мороженым. Она не только пахла как это мороженое, но и таяла, как оно, смесь пота и ванили, смесь карамели и песка. Песок — карамельного цвета, различить ваниль в поте сложнее, но можно, если любишь, можно и корицу разобрать, и лаванду, и мяту, всё, всё, что захочешь. Тот, кто ищет, тот всегда найдёт. Сеткину никто не искал, даже этот немолодой нераздражительный охранник. Женщина-петушинка, жаль, что не кувшинка, никогда кувшинкой не была, всегда репей, застревает, не отдерёшь. Она и за жизнь так цеплялась — зацепится – не отцепится, берите меня на работу, ещё не взяли? Берите, говорю, не возьмёте, так я к кому-нибудь другому пойду, берите, я-кому-сказала. Сеткину никто никогда брал на работу, это она брала работу, или я, или никто, никто — невыгодно, поэтому я и точка. Запятые можете оставить при себе, запятые и вопросительные знаки, я — точка. Я — не восклицательный знак, восклицательные знаки — это шпана в платьишках, шпана с обгоревшими носами и плечами, кожа слезает полупрозрачным шмотьём, и я такой шпаной была когда-то. Я была такой шпаной? Такой не была. Бесстрашные они сейчас, молодцы, такие же как я, но бесстрашные. Я — страшная, они — бесстрашные, ни стыда, ни совести, нужна ли совесть? Совесть — повесть, когда я в последний раз что-то читала для себя? Мы в ямы, мы — яма, мы — социальное дно. Хотя, не дно, не дно, преддонье, мы ещё хорошо живём, хо-хо, кому-то ноги отрывает, у кого-то дети с ДЦП, у кого-то их нет, эх, не знают жизни, детей нет — жизни нет, дети — цветы жизни. Рожаем для себя, а они для себя рождаются, ай-яй-яй, надо рождаться для родителей, ходить на гимнастику, мама же на гимнастику не ходила, надо записываться на карате, папа в детстве карате занимался, занимался и бросил, но ты же не папа, ты не бросишь, ты не бросишь, слышишь? То-то ты всё бросаешь, то-то ты не можешь сосредоточиться нихрена, сказали тебе иди делай, значит, иди делай. Он сказал «блять», откуда поднабрался, у кого? А, ну понятно… Что понятно? Да у тебя и поднабрался, у тебя, это ты всё время: «заебали, как же заебали», «нет ну нихуя себе», «да пошли они, суки, нахуй». Отрицать будешь? Отрицай-отрицай, дети всё за тебя сказали. Что — и за меня? Нет, я такого не говорю, говорю, они от тебя поднабрались, это точно! Из школы, может быть, ещё, из школы — они там все «чмо» и всякое такое… Школа — это ух, школа — это ах, плавали, знаем, плавали, тонули. Тонули, тонули, но выплыли! Или?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Тили-тили тесто жених и невеста, тили-тили тесто нет для нас места! Что мы драматизируем, что мы, с другой стороны, драматизируем? Они же будут лучше нас, вот и всё, сами встанут, сами поднимутся, жизнь-то какая, жизнь длинная, за жизнь успеется и подняться, и упасть, жизнь — пропасть, но в жизни не пропасть. Драматизировать не надо — это да, драма — это во всяких там Москвах, Петербургах, у нас — гречка на завтрак, борщичок на обед, бутербродики на ужин — и сказка! Сказка о борщике и пельменях: жили-были борщичок и пельмени, пельмени-блины, борщичок-холодец, готовила их мама каждый день своим деткам, детки есть не хотели, вякали, бубнили, дети-бубенчики, мол, мама, мама, что же одни борщи да пельмени, мама, что же они одни, а потом дети и сами остались одни и всё повторилось: и борщи, и щи, а те, у кого не повторилось, у тех всё равно повторилось, только они об этом забыли, столько всего у него случилось, что позабылись борщики, позабылись и вспомнились, вспомнились и позабылись, так всегда. Никогда не вспомнишь, казалось бы, как сидел в беседке с видом на море, как птицы жужжали датчиками, а квадрокоптеры — мухами, не вспомнишь, как разглядывал рябь на воде и думал, что она напоминает отпечатки пальцев, такие же замысловатые узоры, узоры-обзоры, мы обозреваем, нас обозревают, море разве что нет, поэтому море можно обозревать без зазора, на нём узоры; позабудешь как мимо тебя летела паутинка, Человек-Паук её пустил, что ли, твои сыновья любят Человека-Паука, а ты своих сыновей любишь? Никогда не вспомнишь, как сидел в беседке с видом на море, в зелёных шортах, в розовой майке с блёстками, блестящее сочетание — зелёные шорты и розовая майка в блёстках, кто такое сочетает? Ты такое сочетал, не вспомнишь, но сочетал, не вспомнишь, а оно было, ты ещё две иголки в щель между половицами спихнул кроссовкой. Ты не вспомнишь, оно само вспомнится, неожиданно, нежданно-негаданно, всё так и происходит — нежданно-негаданно. Сеткина в судьбу не верила, а судьба в неё — да.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Судьба-усадьба, могла ли она жить в усадьбе? Не боярыня Морозова, а барышня-крестьянка, крестьяне — народ простой, знай своё место, какая усадьба, какие боярыни Морозовы и барышни-крестьянки? Суриков с Пушкиным переворачиваются в гробу, милая, они — часть тебя, но ты-то — их часть? Народ безмолвствует… Получается, что и ты — часть их, частичка вечности, всем хочется вечности, беспечности, беспечное ли у неё было детство? Не было у неё детства, поэтому не знает ни беспечности, всё грести-грести-загребать, загребать-гробастать-гробить, она кого угодна угробила бы ради своего утраченной беспечности. Вечность уж ладно, вечность или выбирает, или не выбирает, но беспечность? Есть ловцы человечности, охотники за любовью, борцы за власть, искатели вдохновения, а она — гонец за беспечностью, гонец не потому, что послана куда-то кем-то, а потому, что гонится. Гонец — это что-то быстрое и лёгкое, но что же, бывают и исключения, она — медленный и тяжёлый гонец, потому что гонится за тем, что потерялось и не вернётся. Что же не гнаться ей за этой беспечностью, принимать свою медлительность и тяжесть? Сеткина не могла всё это принять, если бы она это приняла, превратилась бы в остановку. Люди-остановки не гонятся, не ловят, не борются, они ждут. Они пребывают в вечном ожидании, что же — это плохо? Кто знает, может быть, если ожидание вечно, то и вечность у них есть, может, люди-остановки — счастливцы? Если человек-остановка выбирает быть человеком-остановкой, то да. Если искатель вдохновения заставляет себя стать человеком-остановкой, то нет. Это — насилие, насилие родит бессилие, бессилие — насилие, что рождает она — Сеткина? Двух людей породила, породила, поработила, птенчики в клетке, клетка жестяная, не золотая и даже и не позолоченная, позолотите ручку, предскажу судьбу, лучше не надо, если не предсказывать, мы ещё сможем что-то поменять, а так — как? Каждому по вере, каждому по Вере, каждому по вере да по способностям. На что вы способны — на всё? Докажите, покажите, на словах я Лев Толстой, а на деле… Не Лев Толстой, что-то другое, поступки — поступками, поступки — уступками, слова — словами, слова — делами, кого чему учить и нужно ли? Нужны ли кому-то ученья, поучения? Владимира Мономаха кто-нибудь читал? Мало кто, но живут же и радуются, без его поучения обходятся и без ваших обойдутся, если найдутся те, кто не обойдутся, дело другое. Дело другое: помогать, если за помощью пришли, то помогать, если ушли, то отпускать. Ну вот опять дидактика, дидактика… Не опять, а снова, в начале было слово. В начале было яйцо или курица, курица из яйца, яйцо — из курицы?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Курицы… Они отобрали у неё всё, эти курицы. У неё всё было, никто ничего не отбирал, но фраза «всё отобрали» звучала красиво. «Цвет спелой сливы» звучал красивее, но у каждого своя красота, для кого-то «всё отобрали» красивее, чем закаты и сливы, сливы красивые, если их едят, а закаты — если на их фоне кто-нибудь бросит сторублёвую купюру в изношенную панамку.</p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><strong>…</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph">«Шла до метро, и вдруг захотелось выть. По-волчьи так, во весь голос. Когда мне было восемь, я, бывало, выбегала на улицу и кричала, чтобы покричать. Крики получались сдавленными, вокруг никого, а всё равно стыдно, кажется, что сейчас к тебе подойдут и спросят: ну что, что ты разоралась? Крики рвались, а я молчала, смеялась и бегала, то на ступеньку запрыгну, то спрыгну, то на горку залезу, то слезу. Тогда от радости кричать хотелось, от жизни. И теперь от жизни, но не от радости. Выла в себя.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Рядом с общежитием у нас прилавок с выпечкой, лепёшки с запеканками продаются, он круглосуточный, и в нём мигранты работают. Они умеют скручивать лаваш так, чтобы не разворачивался, и любят улыбаться. Они такие же одинокие, как и я, — вот что поняла. У них, как и у меня, нет дома, но они, как и я, живут и улыбаются, скручивают лаваши. Из-за того, что ты меня не любишь, вернее, любишь, но не так, я начинаю любить всех подряд — женщину с заплывшими щеками, она, выходя из вагона, толкнула меня, толкнула так, что я, отшатнувшись, чуть не упала на какого-то старичка. Старичков с трясущимися руками и грустными глазами люблю, хотя раньше рядом с ними было неловко.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Я так посмотрела на того мигранта, который складывал мою лепёшку в зелёный пакет, что он поежился. Отвёл глаза и сказал: пожалуйста, хорошего дня. Это пожелание звучало как извинение, хотя извиняться ему не за что. Я на всех теперь так смотрю, все пугаются, но мне не хочется смотреть по-другому, мне хочется, чтобы всем было так же страшно, как и мне. Жизнь — это страшно, почему если я это узнала, этого не должны знать они? Почитать им сводки? Все всё и так знают, знают, но не хотят признавать, я признала и что — стала счастливее? Неправильно на них так смотреть, неправильно винить их в том, что я вижу, а они — нет, пусть не видят, жалко их, если бы все зрели в корень, если бы никто ни во что не играл и никем не притворялся — что бы было? Мы все потому и претворяемся, чтобы быть, даже я сейчас видящей притворяюсь.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Расскажи мне, какая она — твоя жена? У неё тёмные глаза — это я запомнила, она носит треугольные очки — это я тоже запомнила, но о чём вы с ней разговариваете, вы же разговариваете? Она рассказывает тебе о том, как маленькой девочкой ходила с бабушкой в храм и испугалась слёз? Этого она рассказывать не могла, это рассказывала я.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Утром проснулась и подумала: я влюбилась, что же, влюблённость — это хорошо, кто знает, может быть, ты — моя судьба, а судьба настигает без предупреждения. Всё утро ходила влюблённая, влюблённой чистила зубы, влюблённой натягивала колготки, заметила, что на ногах волосы, подумала — влюблённая, но не любимая, у любимых волос на ногах нет, они их сбривают. Хочешь узнать про восковые полосы? Вряд ли хочешь, но я напишу, об этом важно знать: восковые полосы — это мучения во имя любви, женщины боятся, что над ними посмеются, что от них откажутся, поэтому ложатся на кушетку и приносят себя в жертву. Они, то есть мы, называем это жертвой любви или мужчине, а на самом деле это жертва себе. Неприятно об этом читать, скажи? Делать ещё неприятнее. Приятно, только если любишь, лежишь, сжимаешь в кулаке простыню и думаешь: зато как он будет на меня смотреть, ка-а-ак, и не больно.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Влюблённой я натягивала колготки, а потом приложила карту к турникету, загорелся зелёный, в голове опять: зелёный — красный, красный — зелёный, я так бы и стояла, если бы сзади кто-то не пихнул, дверцы турникета съехались, и защемило. Не турникетом, не меня, а в груди. Стало трудно дышать, голова закружилась, чуть не отступилась, чуть не упала, а ведь могла… Как по-толстовски! Ты Толстого не любишь, знаю, вряд ли бы впечатлился, а вот по-флоберовски, с мышьяком — это другое!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Что меня спасло? Будешь смеяться: Древний Рим, думала над периодизацией римской истории и не думала о тебе. У них там сначала царский период, потом ранняя республика, потом поздняя, потом ранняя империя, потом поздняя — циклично, прямо как у нас: сначала кому-то больно из-за меня, потом мне больно из-за кого-то. Всё, больше не хочу, прошлое письмо закончила на том, что мне важно, чтобы ты прочитал. Это заканчиваю на том, что мне неважно, можешь вообще не читать, мне и с римлянами, волосами и мигрантами хорошо».</p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><strong>…</strong></p>



<p class="wp-block-paragraph">Музыка оборвалась. Щербаков чуть отстранился от Сеткиной, она от него — нет, даже глаз не открыла, как упиралась любом в плечо, так и упиралась. Родионов замешкался, перестал сыпать словами, Белый, воспользовавшись внезапной паузой, сказал, что сейчас придёт, покурит и придёт. Он вышел за дверь и прислонился затылком к деревянной стене. Он не курил. Перед глазами встала привычная, и до страшно привычная картина: два мальчика катили по разрытой дороге велосипед, тот постоянно проваливался: то переднее колесо провалится в яму, то заднее. Один из мальчиков выругался так, что Белого передёрнуло, второй молча присел, прислонился к велосипеду спиной и встал. На трясущихся ногах, покачиваясь из стороны в сторону, он дошёл до подъезда.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Не, Никит, машина! Я… Ну, в следующий раз ты…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Скажи спасибо, что мама не знает! Такая грязища, а ты куда-то чё-то попёр! Она б тебе таких… Такого вставила!</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Не вставила, и хорошо, — простодушно отозвался тот, от чьей ругани Белый вздрагивал пару минут назад.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Раздался тонкий прерывающийся писк домофона, и мальчики скрылись за железной дверью. Белый вспомнил о своей матери: когда он звонил ей в последний раз, когда она ему звонила? Он провёл в Петушках все школьные годы, а она приезжала раз пять-шесть. Пять-шесть раз за одиннадцать лет. Сына, какой же ты у меня молодец, не сдался мне, правда, но всё равно молодец! Она жила в Казани, от Казани до Москвы летать два часа, но прилетала ли она к нему хоть раз? Раз прилетела, он ради неё приехал в аэропорт, час поговорили, на втором часу она предложила выпить кофе. Кофе пила литрами, безостановочно, он ведь ни к чему не обязывал, перед ним ведь не нужно раскрывать душу, кофе — это раз и выпил, а не раз и родил. Мама оставила Белого с бабушкой, как только они с отцом разъехались, как только выяснилось, что у него была женщина, а у неё — мужчина. Белый гордился своей самостоятельностью, многие повторяли, что добились всего сами, а он не повторял, он и вправду всего добился, и вправду сам. Бабушка старалась дать ему столько любви, чтобы хватило и на отца с матерью, ну подумаешь, ранний брак, ну бывает, а Белый неблагодарно позволил памяти растереть её образ. Друзья и знакомые оживлялись, как только речь заходила о бабушках, вспоминали, как им подливали подливу, как пекли для них оладьи, а оладьи — это не просто еда, это встань, замешай, раскатай, пожарь, варенье из погреба вытащи… Столько жизни! Всю её Белый забыл, забыл и утопил в Голдинге, Сэлинджере, Хемингуэе. Поначалу, плавая в их текстах, он упивался, а после утонул, утопил бабушку, оладьи, подливу, и ему надоело. Период был такой или он до конца жизни будет стараться влюблять своих студентов в авторов, сам при этом ничего не испытывая? Вряд ли всё потеряно, успокаивал он себя, Кафка же нравится, нравится его абсурд и всепоглощающее, всепожирающее одиночество. Чуковский, Кафка, тараканы, Петушки… Над крышами домов голубел закат.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Пока чинили музыку, Щербаков отлучился от Сеткиной, посчитав, что извинился сполна, сказал, что сейчас придёт, покурит и придёт. Он вышел за дверь и столкнулся лицом к лицу с Белым, повисло молчание. Белый заострил внимание на широком лбе одноклассника, такой же лоб был у его аспиранта, если глаза — это зеркало души, то что со лбом? Лоб — это зеркало чего? Почему столько женщин выбирают мужчин с широкими лбами, неужели они видят в этом мужественность? У Белого не было широкого лба, да и женщиной он не был. Щербаков оглядел носки ботинок, грязи не было, пуговицы на рубашке не расстёгивались, живот не выглядывал, кетчуп пряди не сцеплял.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Что? — спросил он, защищаясь непонятно от чего.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Что? Ничего, — ответил Белый и потупился.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Так и стояли, спрятав ладони в карманы и выставив большие пальцы. Словами никто никому ничего не доказывал, но тела сражались: большие пальцы — клыки, что, Дим, так и живём в Петушках, в столицу не перебираемся, чё, Сашк, зазнаёмся, что, Дим, как с Сеткиной, чё, Сашк, для брака слишком хороши?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Как Веру Георгиевну проводили? — спросил Белый.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— Приехал бы, узнал. Нормально.</p>



<p class="wp-block-paragraph">До того, как стать преподавательницей русского и литературы Вера Георгиевна пятнадцать лет отработала в театре. В Петушки она переехала по состоянию здоровья и по просьбе сестры, которая писала, что не справляется с хозяйством, участок большой, муж поборолся пять месяцев с раком и не поборол. У Веры Георгиевны был поставленный голос, если она заходила в класс, класс вставал, если заходила в учительскую, в учительской садились. Ко дню матери седьмой «А» учил стихотворения про мам, плакали все, кто вызывался читать, и не от переизбытка любви, а от страха. «Ещё раз! Ещё раз прочитай и подумай: что в этой строчке написано? Представь, что мама уходит, представь, что она умерла! Поэзия — это не оттараторил и сел, поэзию чувствовать надо! Её надо понимать! Нести! Кому ты что понесёшь? Представь, всё, конец, вы расстаётесь и больше никогда не увидитесь! Нет её больше, нету!» Тринадцатилетнего мальчика спутали с тридцатилетним актёром, Белый плакал и вытирал сопли рукавами рубашки, старался отвлечься, но всхлипывал, вздрагивал, отворачивался, спрятаться было нельзя, нельзя было не слушать. «Да и так нет, и так нету! — закричал он. — Не обижайте матерей! На матерей не обижайтесь! Перед разлукой у дверей нежнее с ними попрощайтесь! И уходить за поворот вы не спешите! Так надо, так, я спрашиваю? И ей, стоящей у ворот, остановившись, помашите! Вздыхают м-м-м… М-м-м… Матери в тиш-ш-ши, в тиш-ш-ши ночей, в тиш-ш-ш…» Он уронил голову на парту, плечики поднимались и опускались, ногти впились в ладони, да пошли вы со своей поэзией, со своими матерями с их днём и тишью, в тиши ночной, в тиши тревожной, для них мы вечно — малыши и спорить с этим невозможно, я поспорю, я ещё как поспорю. Постепенно он успокаивался, дыхание выравнивалось, всхлипы сменялись отрывистыми вздохами. Глаза закрывались, его начало клонить в сон, но как только голова опустилась на парту, он встрепенулся и посмотрел на Веру Георгиевну. Красные глаза тринадцатилетнего, красные глаза пятидесятидвухлетней, она прикрывала рот ладонью, тоже плакала. Он — звучно, она — беззвучно, пятнадцатилетний стаж, поэзия и смыслы пали перед заплаканным мальчиком. Свеча горела на столе, свеча горела… В восьмом классе Белый с Верой Георгиевной и Борисом Леонидовичем выиграли школьный конкурс чтецов, в девятом — региональный, в десятом — получили приз зрительских симпатий на всероссийском, правда, уже не с Борисом Леонидовичем, а с Александром Александровичем. Так он светил своим бессмысленным светом, что все закивали: «верю, верю». Кому, как не петушинцам, читать об улицах и фонарях? С днём матери в седьмом не срослось, с матерями тоже, срослось и обрезалось, когда — в родильном доме или потом — в первом классе?</p>



<p class="wp-block-paragraph">С Верой Георгиевной и поэзией, наоборот, соединилось, притом, ни у него одного. После девятого двое поехали поступать в театральный колледж, один поступил, а другой вернулся. Вернулся и сгорел в своей же квартире, которую подпалили по пьяни. Белый помнил, как сидел во дворе, на сетке, протянутой между железными брусьями, пил лимонад и не ощущал вкуса. На протяжении нескольких дней он не ощущал ни вкусов, ни запахов — не радовался ни приторной сладости сгущёнки, ни терпкости мокрой травы. Ему было пятнадцать. Лицо одноклассника стёрлось, как и лицо бабушки, как и лицо Ваньки Рыжего, они превратились в слова, которые проговариваешь и не испытываешь стыда, в истории, которые рассказываешь, а сердце не стучит. Всё проходит, всё зарастает, голубизна со временем сменится зеленью или серостью, Белый не хотел в это верить, но знал.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А футбол? Я помню, ты играл, в сборную хотел.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Никак, — Щербаков сжал губы. — Сломал ногу, врачи сказали: никакого спорта. Если буду туда-сюда бегать, то вообще без ноги останусь, вот и всё, что? Всё.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Они сидели на крыше гаража, построенного под водонапорной башней; и водонапорная башня, и гараж были обнесены забором, но для них забор был не помехой. Разве в шестнадцать забор — помеха? В шестнадцать Китайская стена — не помеха, а «пойдём попробуем». Кто знает, если бы они попробовали, может, и получилось бы.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Белый, присев на край, качал ногами и смотрел вниз, высматривал в траве божьих коровок и других жучков, названий которых он не знал. Тёмные и тёмные, с длинными усами и с длинными. Рассматривая жучков, он вспоминал об Ольге Юрьевне, преподавательнице по биологии. Она, казалось, знала не только названия всех жучков, но и то, сколько они весят, как размножаются и при какой температуре спаривание проходит наиболее успешно.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Ольга Юрьевна была выдающегося ума человек, человек выдающейся памяти, но зачем ей были нужны эти все жучки-божьи коровки и их спаривание? Если они увлекли её ещё на школьной скамье, когда она, слушая про мёртвых людей: писателей, исторических деятелей, философов и математиков — послушала про тараканов и подумала: «ну, хоть живые», тогда он бы понял. Но что, если она села изучать этих муравьёв и птиц потому, что её мать была преподавательницей биологии? Мать стала преподавать из-за бабушки, бабушка — из-за прабабушки — что тогда? Кого из них по-настоящему увлекали инфузории и ученики? Белого пугала мысль, что какой-то другой мальчик будет вот так же сидеть и рассуждать любит ли он божьих коровок или нет? Не божьих коровок, но то, что он выберет себе для любви. Что ему нужно будет сделать, чтобы не потерять эту любовь и обрести её? Он настолько погрузился в свои мысли, что не заметил, как насекомое улетело. Сеткина нарочито громко выдохнула, но Белый не заметил и этого. Ольга Юрьевна отдавалась ляфриям рыжим, рыжим мукоедам краткоусым и рыжим мягкотелкам, пока её муж, рыжий и усатый, макал хлебную корку в суп. Рыжий хлебоед длинноусый — так она, должно быть, его называла, называла и давала краткую характеристику: родился в семье дантиста и работницы Роспотребнадзора, в Красную Книгу не занесён. Сеткина подсела ближе и прокашлялась, Белый продолжал спрашивать себя: кто занесён в Красную книгу и что нужно сделать, чтобы туда попасть?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Саш, слушай, а ты номера по физике записал?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Белый поморгал.</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>— По физике? Ну да, да… Записал. Дать тебе?</p>



<p class="wp-block-paragraph">Сеткина покачала головой, чуть улыбнулась, подумала: «нет, блин, просто так спрашиваю». Белый, отвлечённый от кокцинеллидов и Ольги Юрьевны, со вздохом поднялся, пошарился в затасканном рюкзаке, протянул Сеткиной дневник и сел обратно.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ага-а, девятнадцать и тридцать восемь… У меня были девятнадцатый и девяностый…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Белый никак не отреагировал, Сеткина продолжила:</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Слушай, ты ж в физике шаришь? Может, мы это… Ну, соберёмся порешать? Нифига не понимаю.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Можно так-то, почему нет, — Белый кивнул, было видно, что он не подумал ни о том, когда им можно собраться, ни где.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— А где, когда? — Сеткина чуть наклонилась к нему. — Ой, погоди, соринка.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Она стряхнула с его плеча соринку, который не было, а он неразборчиво поблагодарил и чуть отодвинулся, собственные мысли интересовали его больше сидящей рядом девушки. Сеткина бросила ему под ноги его же дневник и встала, кафельные плиты хрустнули.</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Не хочешь, так и скажи, чё ломаешься-то? Ой, извини, не сегодня, ой, извини, давай потом, завтра-послезавтра! Я те чё Сонька, Лерка?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Да нет, Кать, нет, я…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Я, я, я! Вот именно, что ты, Саша, ты! У тебя всегда ты! Зачем позвал-то тогда?</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>В словах Сеткиной звучал голос матери, та точно так же ругалась с отцом. Белый сжался, что он мог ей ответить: извини, я позвал тебя потому, что мне было стыдно?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Извини, я позвал тебя потому, что мне было стыдно. Я столько раз отказывался…</p>



<p class="wp-block-paragraph"><a></a>Честность — это качество сильного человека, сильные люди должны быть честными, лучше быть правдорубом, чем лжецом, режь правду-матку, без правды не житьё, а вытьё, в ком правды мало, в том и добра нет, где правда, там и счастье, всяк про правду трубит, да не всяк правду любит, говорить правду — крепить дружбу, маленькая правда победит большую неправду… Боже мой, она плакала! Она и до того не сказать, что была красива, теперь же нос покраснел, на кончике повисло что-то желтоватое, веки набухли. Сильные люди должны быть… Хватит! Хватит, Сеткина была живым человеком, а как ещё живому человеку реагировать на такое? Дурак, дурак, думаешь о человечности, а поступаешь как? Как ты поступаешь? Поэкспериментировать захотел, правду человеку в глаза высказать? Она всё поймёт, она ведь понимающая, Ольга Юрьевна бы тебе сказала: «Сашенька, ты замечательный, но извини, мне неинтересно», ты бы её понял? Ты и так всё понимаешь, Катя тоже всё понимает, озвучивать-то зачем?</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ну, то есть, то есть… Я хотел…</p>



<p class="wp-block-paragraph">— Ты сказал, ты всё сказал! Пошёл ты! Неинтересно ему… — он попытался дотронуться до неё, но она отшатнулась. — Пошёл! Нахер!</p>



<p class="wp-block-paragraph">Каблучки застучали по плитам. Он ещё пожалеет, поймёт и будет просить прощения, а она скажет: «а всё, всё!» За минутку Сеткина успела пообещать себе, что выйдет замуж, и её муж будет лучше Белого, её дети будут лучше, красивее, здоровее, чем дети Белого. А он… Он может спиться или угореть, пусть спивается или угорает, ударяется головой о бордюр. Сеткина подумала об этом и тут же передумала: она не хотела быть лучше его, она хотела быть с ним. Смерти она не желала ему тем более, он ведь такой умный, наверняка совершит что-то выдающееся, ей умирать — да, можно, а ему — нет, нельзя. Скажи Белый Ольге Юрьевне: «Я спас Катю от нижайшего из унижений — от нелюбви, я не мог и не смог бы ей ответить», она бы не сказала ему, что он поступил правильно или честно, она бы пожалела её: «Бедная девочка, ты разбил ей сердце, как жестоко, бедная девочка, Саша, ну зачем?»</p>



<p class="wp-block-paragraph">У Белого заболело сердце. Он прижал к нему ладонь, надавил на грудь, но боль не утихала. Он вдохнул, но воздуха не хватило. Он вздохнул ещё раз, но воздуха снова не хватило. Он только что убил человека — он, тот, которого друзья называли выходцем из Партии Людей. Как продолжать видеться? Она ведь его не простит, просит, но не забудет, простит, но потому, что выберет простить. Надо было встретиться, порешать физику. Она бы закусывала губу и думала: «если невзначай коснуться его коленом, отодвинется?»</p>



<p class="wp-block-paragraph">Он бы не отодвинулся от Ольги Юрьевны. Её голени касаются чужих, напомнил он себе, слушай про членистоногих и время от времени поднимай глаза — это всё, на что ты можешь рассчитывать, Катю ты уже сломал, её ломать не посмеешь. Не сломаешь потому, что влюблён, а влюблённость и любовь — это про созидание. Ну да, ну да, созидание… То-то все кругом созидают, то-то твои мать с отцом насозидали. В несозидании есть такое сладостное чувство, такая власть: раз — человек треснул, два — склеился, три — разбился. Всё из-за тебя, всё по твоей вине, ты — вершитель судеб, Демиург, Создатель. Ты — кровь, ты — вода, ты — небо, ты — земля, пускай для кого-то одного, пускай природа у этого распространения жестока, но ты — распространён, ты — распространённое предложение, они — нераспространённые, а ты…</p>



<p class="wp-block-paragraph">Сердце заболело сильнее, Белый лёг, кафельные плиты не хрустнули. Катька была по-прежнему некрасивой, а он по-новому одинок. Не нужен маме с папой, Ольге Юрьевне, теперь ещё и Кате, если бы не говорил правды, мог бы быть нужен хотя бы ей. Она бы лечила твою израненную душу, а сейчас душа изранена ещё сильней. Надо было мириться, надо было терпеть, так делают все, хватит думать, что ты — не все, Белый, допустим, ты — не все, но разве это хорошо? Люди из-за тебя плачут, будь как все, терпи и пользуйся другими, молчи, если у кого-то между зубов застряла куриная ниточка, так удобнее, им так удобнее, ты ведь любишь их? Любовь — это смирение, ты должен быть целовать Сеткину, не слышать стука сердца, называть её другим именем, но всё равно целовать в невыступающие ключицы. Со временем ты бы привык, любимый человек — это как рука, как нога, разве ты любишь свою руку или ногу? Полюбишь, если отрезать. Ему не нравилась Сеткина, но нравилось то, как она его слушала, то, как смотрела на него, он не хотел её обижать, он хотел сберечь её от своего притворства, что же она — поняла? Не поняла, сочла его моральным уродом, подлецом, поделом, надо было подбирать слова, а не бросаться ими, как камнями. Ой, извини, я тебе лицо разбил, ну ничего, это потому, что я не хотел обманывать, сберечь тебя хотел, смерть от яда хуже, чем разбитое камнем лицо, да же? Из двух зол меньшее, из полымя да в огонь.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Сеткина его простит, говорил себе Белый, переживёт, всё до этого переживала, неужто его не пересилит, перепрыгнет, перешагнёт? Закроется на время или, наоборот, откроется, собачья свадьба, случка, сучка, в шкафу Ольги Юрьевны не хватало крючка. Крайний слева был, крайний справа тоже, а от того, что должен был быть посередине, осталась одна зазубрина. Он пришёл к ней, передал цветы, выпил чая ради приличия, подумал: «а жаль, а всё же жаль» и вышел. Почему в памяти запечатлелся именно крючок? Память избирательна, захочет, оставит, не хочет — размоет, расщеплет, сотрёт. Избирательная память, избирательная партия, голосуйте за крючки, а не за случки.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Когда солнце опустилось, Белый поднялся, боль утихла. Он снова ощутил, что мог рассматривать божьих коровок, притом пристальнее, не отвлекаясь на мукоедов и хлебоедов. На смену страху за Сеткину пришла вера в неё. Сеткину выудил Щербаков. Раз в море закинул невод… Белый видел, как они прогуливались между сосен и осин, и его отпустило: есть жизнь после смерти, есть любовь после нелюбви. У него с Ольгой Юрьевной ничего не сдвигалось, да и сдвинуться не могло, вернее, могло, если бы муж подвинулся, но муж — это не молодой человек, муж — стена, её сносить, а не двигать. Глупо было ждать, ещё глупее было требовать, Белый вылил чувства в одноклассницу, Оля-одноклассница, Оля-непроливайка, Оля-не-Ольга-Юрьевна. У неё были вьющиеся волосы и такая тонкая талия, что, если бы она обвила себя рукой, пальцы достали бы до пупка, зелёные глаза, словом, красавица, писанная красавица! Он любовался ей и одновременно думал: «интересно, сколько же в прекрасных созданиях смерти. Улыбается, смеётся, а ощущение, будто и улыбка, и смех деланные». Оля-одноклассница мечтала поступить в Питер на переводчицу, но мама сказала, что в северной столице приживаются одни северяне, Оля, мамина-северянка, послушалась, и лингвистический мир понёс потери. Открытым был вопрос: большие или малые? Петушки выпустили её в Орехово-Зуево, и то хорошо, Петушки — чёрная дыра, дыра, в Петушках северяне не приживаются. Кто приживается в Петушках? Там рождаться и умирать, рождаться и уезжать или не рождаться.</p>



<p class="wp-block-paragraph">Белый ничего не слышал об Ольге Юрьевне, спрашивать о Вере Георгиевне мог, а о ней — нет, это бы его ранило. Щербаков рассказал бы ему непоэтичную историю о превращении молодой учительницы в немолодую огородницу. Огород — корень, ниц — суффикс, а — окончание, любовь — корень, брак — приставка, разбитое сердце — окончание. Хлебоеды, хлебоеды, огородницы.</p>



<p class="has-text-align-center wp-block-paragraph"><em>(продолжение следует)</em></p>



<figure class="wp-block-image size-full"><img loading="lazy" decoding="async" width="2480" height="3508" src="https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/06/shilkina.png" alt="" class="wp-image-4601" srcset="https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/06/shilkina.png 2480w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/06/shilkina-724x1024.png 724w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/06/shilkina-768x1086.png 768w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/06/shilkina-1086x1536.png 1086w, https://natelit.ru/wp-content/uploads/2024/06/shilkina-1448x2048.png 1448w" sizes="(max-width: 2480px) 100vw, 2480px" /></figure>
<p>Сообщение <a href="https://natelit.ru/avtory/shilkina-rita/vsadniki/">ВСАДНИКИ</a> появились сначала на <a href="https://natelit.ru">Литературный журнал НАТЕ</a>.</p>
]]></content:encoded>
					
		
		
			</item>
	</channel>
</rss>
